даже для упертого Цукермана, поэтому он включал в орбиту своего любострастного аскетизма женщину, всякий раз – одну, тихую, задумчивую, грамотную, самодостаточную женщину, которая не требовала, чтобы ее куда-то выводили, а довольствовалась тем, что после ужина сидела и молча читала напротив него с его книгой.
После каждого развода он заново открывал для себя, что неженатый мужчина должен женщин куда-то водить – в рестораны, на прогулки в парк, в музеи, в оперу, в кино – и не только водить в кино, но потом еще и обсуждать просмотренное. Если они становились любовниками, было непросто уйти утром, пока голова еще свежая и готова к работе. Некоторые женщины хотели, чтобы он с ними завтракал, даже разговаривал с ними за завтраком, как все прочие люди. Иногда они хотели снова в постель. Он хотел снова в постель. В постели конечно же куда увлекательнее, чем за пишущей машинкой с новой книгой. И разочарований меньше. Можно на самом деле закончить то, что задумал, без десяти фальстартов и шестнадцати вариантов, и по комнате в тоске расхаживать не придется. Так что он терял бдительность, и утро было убито.
С женами таких искушений не было – пока все продолжалось.
Но боль все изменила. Ту, которая оставалась на ночь, не только приглашали позавтракать, но и просили остаться на ланч, если у нее было время (и если до ужина не должна была появиться никакая другая). Он засовывал под махровый халат мокрую салфетку и бугристый пакет со льдом, и пока лед анестезировал его трапециевидную мышцу (а ортопедический воротник поддерживал шею), он откидывался на спинку красного бархатного кресла и слушал. В те времена, когда он думал только о работе до износа, он питал роковую слабость к высокоумным партнершам; обездвиженность оказалась прекрасной возможностью получше узнать не столь предсказуемо правильных женщин, как три его бывшие жены. Может, он чему-то научится, а может, и нет, но во всяком случае они помогут ему отвлечься, а согласно ревматологу из Нью-Йоркского университета, если пациент с должным упорством отвлекается, это помогает ослабить до приемлемого уровня и худшую боль.
Психоаналитик, к которому он ходил, занял противоположную позицию: он вслух интересовался, не для того ли Цукерман перестал бороться с болезнью, чтобы сохранить (практически не угрызаясь совестью) свой “гарем из нескольких Флоренс Найтингейл”. Эта шутка настолько возмутила Цукермана, что он чуть не ушел с сеанса. Перестал бороться? То, что он еще мог сделать, он уже сделал, что именно он еще не пробовал? Боли начались всерьез полтора года назад, и он отсиживал очереди у трех ортопедов, двух невропатологов, физиотерапевта, ревматолога, рентгенолога, остеопата, специалиста по витаминотерапии, иглоукалывателя, а теперь и к психоаналитику пошел.
Иглоукалыватель пятнадцать раз вкалывал ему по двенадцать иголок, всего сто восемьдесят, и ни одна ему нисколько не помогла. Цукерман сидел в одной из восьми кабинок голый по пояс, увешанный иголками, и читал “Нью-Йорк таймс” – покорно сидел по пятнадцать минут, платил свои двадцать пять долларов и ехал обратно на север Манхэттена, корчась от боли всякий раз, когда такси попадало в выбоину на дороге. Специалист по витаминотерапии провел серию из пяти уколов В12. Остеопат выворачивал его грудную клетку, выкручивал руку и резко дергал шею вбок. Физиотерапевт лечил горячим обертыванием, ультразвуком и массажем. Один из ортопедов делал уколы в болевую зону и велел выкинуть “Оливетти” и купить “Ай-би-эм”; второй, сообщив Цукерману, что он тоже писатель, пусть пока и не автор “бестселлеров”, осмотрел его в лежачем, стоячем и согнутом положении, а когда Цукерман оделся, вывел его из кабинета и заявил регистраторше, что на этой неделе у него больше нет времени на ипохондриков. Третий ортопед прописал ему каждое утро принимать в течение двадцати минут горячую ванну, после чего Цукерману следовало делать комплекс упражнений на растяжку. Ванну принимать было довольно приятно – Цукерман оставлял дверь открытой и слушал Малера, но упражнения, хоть и простые, так усугубили боль, что через неделю он помчался к первому ортопеду, и тот провел вторую серию уколов в болевые зоны, не принесших никакой пользы. Рентгенолог сделал снимки грудной клетки, спины, шеи, черепа, плеч и рук. Первый невропатолог, посмотрев снимки, сказал, что хотел бы иметь такой отличный позвоночник, второй отправил в больницу – две недели на вытяжке шеи, чтобы уменьшить давление на шейные диски, и это был, может, и не самый мучительный опыт в жизни Цукермана, но уж точно самый унизительный. Ему не хотелось о нем даже думать, а обычно с ним не происходило ничего такого, пусть и плохого, о чем он не хотел думать. Он был ошеломлен собственной трусостью. Даже обезболивание не только не помогало, а бессилие с ним еще больше пугало и подавляло. Как только прицепили грузы к системе, фиксировавшей ему голову, он понял, что рано или поздно осатанеет. На восьмое утро, хотя в палате никого не было и его не могли услышать, он, пришпиленный к кровати, стал орать: “Освободите! Выпустите меня!”, и через пятнадцать минут, уже одетый, платил сидевшему в своей клетке кассиру по счету. Только оказавшись в безопасности, на улице, он, ловя такси, подумал: “Ну и? А если бы у тебя было что-то действительно серьезное? Тогда что?”
Дженни приехала из деревни помочь ему выдержать эту двухнедельную растяжку. По утрам она бегала по галереям и музеям, а после ланча приходила в больницу и два часа читала ему “Волшебную гору”. Этот здоровенный томище вроде бы подходил к случаю, но недвижимого, привязанного к кровати Цукермана день ото дня все больше раздражали Ганс Касторп и перспективы духовного роста, предоставленные ему туберкулезом. Да и жизнь в палате 611-й нью-йоркской больницы никак не могла сравниться с великолепием швейцарского санатория перед Первой мировой войной, даже за 1500 долларов в неделю. “По-моему, – сказал он Дженни, – это нечто среднее между «Зальцбургскими семинарами» [5] и величественной старушкой «Куин Мэри». Пять великолепных трапез в день, а потом занудные лекции европейских интеллектуалов, расцвеченные шутками для эрудитов. Столько философии. И столько снега. Напоминает Университет Чикаго”.
С Дженни он познакомился, когда приехал к друзьям, обосновавшимся в деревне под названием Беарсвилль в верховьях Гудзона, на склоне лесистых гор. Дочь местного учителя, она сначала уехала в художественную школу колледжа Купер-Юнион, потом три года одна путешествовала с рюкзаком по Европе, а теперь, вернувшись туда, где начинала, жила в бревенчатом домике с кошкой, красками и чугунной печкой. Двадцати восьми лет, крепкая, одинокая, прямолинейная, румяная, с полным набором крупных белых зубов, пушистой морковной шевелюрой и впечатляющими бицепсами. Нет,