В самую жару она ходила в легком сарафане, ее круглые белые плечи были открыты. Когда она брила волосы под мышками маленькой электрической бритвой, я стоял и смотрел на нее, она улыбалась мне в зеркале, в этой процедуре было что-то волновавшее меня, что-то привлекательное и вместе с тем неприятное, ощущение греховного таинства и еще более греховного обмана. Однажды за этим занятием ее застал мой дядя, он оценил гигиеническую и эстетическую стороны неизвестной ему дотоле операции, принялся было чесать язык, но тут заметил меня.
— А что забыл тут этот дикобраз? — спросил он, и моя двоюродная сестра кокетливо улыбнулась, а я покраснел от стыда и ненависти. Одного дядиного присутствия было достаточно, чтобы уничтожить меня, я вынашивал планы мести; когда он оказывался рядом, моя сестра переставала обращать на меня внимание, я не мог слышать прозвища «дикобраз», которое он дал мне из-за моих торчащих, как гвозди, волос, а она, заслышав это прозвище, смеялась. Дядю как будто подменили, он брился теперь каждый день, благоухал одеколоном; он был очень внимателен к американцам, заигрывал с ними, острил, и тетя была в восторге от него. Он вместе с ними поносил мух, уверял, что при Муссолини мух не было, тетя верила каждому его слову. Я говорил: «Еще больше, чем теперь, было», — и он тут же обвинял меня: «Он коммунист, его испортила дурная компания». И тетя смотрела на меня с нескрываемым ужасом. Мать мужественно защищала меня от этого обвинения. Тетя начинала охладевать к нам, мы ей надоели, но моя мать очень любила ее и не замечала признаков охлаждения и раздражения, казавшихся нам с отцом очевидными; каждый день тетя все больше отдалялась от нас, считала дни, которые ей оставалось провести в нашем доме, длинные летние дни с пылью и мухами, с корытом вместо ванной и ночи такие сырые, что, если оставить окна открытыми, простыни становились липкими, а при закрытых окнах спать было все равно как в печи — это мы слышали от нее каждый день. К тому же на тетиного сына, говорившего только по-американски, напала хандра; он заявил, что, вернувшись в Америку, бросится тут же целовать стены уборных, эти великие слова тетя перевела нам в воспитательных целях и бесконечно потом цитировала их и, цитируя, притягивала к себе мальчишку, не отходившего от нее ни на шаг, и целовала его: пусть, мол, в школе малыш лофач, зато он многое понимает.
Обстановка в доме накалялась. Тетя раздаривала доллары — на память и как талисманы, говорила она; каждому из родственников она вручала по десятидолларовой бумажке, но однажды, когда моя мать к замолвила словечко за одну родственницу, бедную бездетную вдову, которая жила милостыней, тетя ни гроша не дала, а потом, говоря об этой бедной женщине, заявила, что родственники только и думают, как бы ее повытрясти, что им не она нужна, а ее доллары, что все они обиралы. Моя мать сказала, что это неправда, тетя стояла на своем, и тон у нее был такой, как будто она хотела сказать, что мы тоже обиралы. А ведь когда она предлагала моему отцу деньги, если он тратил больше, чем получал от нее на расходы, он от них отказывался, и тетю это вроде бы даже оскорбляло.
С ней невозможно стало разговаривать. С каждым днем мы все больше убеждались, что единственный человек в доме был тете по душе — мой дядя, который превратился в доморощенного Сарояна, пел фальцетом панегирики Америке, добру и добрым чувствам американцев, таял, как мороженое, под теплыми лучами доброй и богатой Америки. Несколько лет назад, чтобы привить нам любовь к своей стране, американские солдаты привезли с собой одну книжку, она называлась «Человеческая комедия», и какое-то время Сароян был для меня как библия; теперь он начинал раздражать меня, мне казалось, что книжка эта — игра, похожая на игру с зубочистками и хлебными катышками, которой многие предаются после сытного обеда. Сароян представлялся мне человеком, наконец-то насытившимся и из благодарности воспевавшим Америку, аккомпанируя себе на зубочистках.
Мои загородные прогулки с сестрой продолжались. Днем она поднималась на чердак, где я часами рылся в старых книгах и газетах, сам не зная, что ищу, время от времени я извлекал из кучи какую-нибудь изъеденную молью книгу с обложкой в мраморных разводах и читал заглавие: «Марко Висконти» или «Блаженные Павлы»; в эти годы я прочел сотни книг, в том числе всего Винченцо Джоберти. Но когда приходила моя сестра, я переставал копаться в книгах и читать, она садилась на ящик и рассказывала мне об Америке, прихлебывала маленькими глотками из бутылки и рассказывала. Потом она привлекала меня к себе и смеялась, мне казалось, что мои руки делаются похожими на руки слепого, с каждым днем их движения становились все более осмысленными и медленными, в моих руках ее тело под легким платьем струилось, как музыка.
Тем временем тетя вынашивала свои планы. Она уже как-то говорила моей матери, что хотела бы, подыскав хорошую партию, выдать дочь замуж за кого-нибудь из местных, за хорошего парня, который согласился бы уехать в Америку, она бы открыла ему магазин, ей нужен был сицилиец, земляк. Потом она прониклась симпатией к моему дяде и сказала сестре, что не прочь увезти его в Америку, что такой благовоспитанный и милый молодой человек наверняка будет хорошим мужем для ее дочери. Моя мать, которая с удовольствием избавилась бы от деверя, но не желала зла племяннице, ответила, что идея ей нравится, однако нельзя забывать о разнице в возрасте и о том, что деверь ее никогда не работал, у него есть диплом бухгалтера, который пригодился ему раз в жизни — когда его назначили секретарем по административным делам в местной организации фашистской партии; правда, всем известна его честность, но его ничего не стоит обмануть, он совершенно не разбирается в счетах и в конторских книгах, и однажды кто-то из сотрудников ловко под него подкопался. Вот что сказала моя мать, но тетя заверила ее, что в Америке она сумеет привить моему дяде вкус к работе. Когда о тетином намерении сказали моему отцу, он подумал, что это шутка, и спросил:
— Вы его с собой заберете или я его вам потом пришлю?
Но вскоре он понял, что его не разыгрывают, и откровенно высказался об отрицательных сторонах тетиной затеи, но тетя заявила, что готова рискнуть. Когда обо всем этом заговорили с дядей, он разволновался, сказал, что должен подумать; но двадцатилетняя девушка нравилась ему, недаром он пялил на нее глаза, ему было тридцать пять лет, он мечтал об Америке, девушка была красивая, моя тетя и Америка — богатые, так что думать тут было особенно нечего. Кажется, все решилось в два дня, я узнал об этом последним, подробности мне рассказали уже потом. Как положено в таких случаях, была устроена прогулка, чтобы в городе узнали о событии в нашем доме: впереди под руку шли мой дядя и моя сестра, в двадцати шагах за ними — моя мать и тетя, потом мой отец и тетин муж; мы с двоюродным братом — он, как всегда, сонный, я — мрачный, будто на похоронах, — тащились в хвосте сами по себе; вдруг мне под ноги попалась пустая консервная банка, я принялся нафутболивать ее, она звенела, отец оглядывался на меня, но я делал вид, что не замечаю его гневных взглядов, а дядя, когда я чуть не угодил банкой ему по ногам, сказал:
— Ох уж этот мне пустозвон! — Но не зло сказал, а с улыбочкой. Видно было, что он на верху блаженства. А моя двоюродная сестра льнула к нему, как кошка.
Несколько дней ушло на оформление дядиных бумаг; у моей сестры все необходимые для вступления в брак документы были с собой. Они зарегистрировались в муниципалитете, венчание в церкви тетя решила отложить до приезда в Америку, свадьбу тоже. За день до того, как состоялось замужество дочери, тетя сказала моей матери:
— Послушай, у тебя один ребенок, а у меня четверо, половина этого дома принадлежит мне, я хочу до отъезда покончить с этим делом и продать тебе свою часть дома.
Чего-чего, а этого моя мать не ожидала. Она рассказала о разговоре с сестрой отцу, денег у нас не было, и он предложил тете подождать до лучших времен.
— Не стану я ждать, — заявила тетя, — возьму и продам за гроши кому попало, тогда узнаете!
Отец взъярился, видя, что его берут за горло, тетя припомнила все, что она для нас сделала. Отец сгоряча брякнул, что все ее посылки ерунда, что там было несколько тряпок, сплошные обноски. Что тут началось! Тетя завопила:
— Ах, обноски! Вот как вы мне отплачиваете за добро, которое я вам сделала! Все вещи были новые, я их специально для вас покупала, они тысячу долларов стоили! — Тетин муж молча кивал.
В разговор вмешался дядя, он сказал, что отец не прав, мать плакала. В конце концов стороны сошлись на том, что отец оплатит дядин билет до Америки («Первого класса», — уточнил дядя), и тогда тетя откажется от своей части дома. Но настроение у всех испортилось, и на следующий день в муниципалитете у нас был такой вид, будто мы на кладбище.
Потом они все уехали в путешествие по Италии. В Неаполе они должны были сесть на пароход, а дяде предстояло дожидаться вызова от жены — каких-нибудь несколько месяцев, не больше. А пока он отправлялся с ними в свадебное путешествие, сначала в Таормину, затем в Рим. Мы проводили их на станцию, моя мать все время плакала, повторяла, всхлипывая, что больше они с сестрой никогда не увидятся, разве что на том свете. Ясно было, что тетя последний раз в Италии, мне тоже стало грустно от этой мысли. Раздался свисток, сестры снова обнялись, потом, уже на подножке, тетя обернулась, чтобы сказать: