губная помада и румяна на ее лице привели бы ее в шок. Но мы знали, какой она становилась по ночам, слушали ее захватывающие, сумасбродные рассказы, и, конечно, были уверены, что никакой иной женщине не принесло бы столько радости, если бы в самую длинную из своих ночей она стала похожа – хоть и совсем слегка – на Иезавель.
Приближение ночи служило сигналом для всеобщего оживления, когда гомона и криков становилось больше, чем во время прогулки в парке или во дворе. Успокоительных никому не давали, и с того момента, как в четыре часа дня обитательниц «грязного» зала отводили спать в Кирпичный Дом, тот взрывался буйством и шумом. На фоне остальных голосов можно было безошибочно расслышать педантичный протест Бренды.
Ее я знала еще со времен четвертого отделения. Помню, она была одна из первых, кому сделали «новую» операцию – от которой люди меняются просто на глазах, и как было много разговоров о ее обучении, которое помогло бы ей адаптироваться к так называемому укладу жизни в обычном мире: Павлова водила ее и еще трех или четырех пациенток после лоботомии на особые прогулки в сад, называла имена цветов, облаков и случайных людей, пытаясь заинтересовать своих подопечных обычной жизнью, предполагая (потому что с чего-то же надо начинать, даже после лоботомии), что обычная жизнь может быть кому-то интереса. Бренда, как я тогда выяснила, была талантливой девушкой, пианисткой, которой в скором времени предстояло обучение за границей. И вот, пять лет спустя, она оказалась во втором отделении, где ей сделали еще одну операцию в отчаянной попытке исправить разрушительные последствия первой, проявившиеся слишком скоро и слишком явно. Она меня узнала. Я крепилась, чтобы не заплакать от того, в каком она была состоянии.
Когда она шла, она двигала руками, как будто создавая замысловатые скульптуры из неподатливого воздуха, делала маленькие шажочки и временами помогала себе не потерять равновесие, держась за стену. Если ей нужно было перейти из одной части комнаты в другую, она паниковала и прижималась к вертикальной поверхности, пока кто-то не толкал ее за шкирку. Иногда, внезапно оставшись одна в центре комнаты, она чуть не теряла равновесие, а потом радостно, но нервно смеялась и приговаривала, задыхаясь: «Ой, божечки», потом набрасывалась на своего брата, который следовал за ней по пятам и к которому она официально обращалась «мистер Фредерик Барнс». «Подите прочь, мистер Фредерик Барнс», – ругалась она.
Меня она называла «мисс Истина Мавет». Тяжело вздыхая, она говорила: «Я так вам завидую, мисс Истина Мавет!» Затем она просовывала руку в брючину, добиралась до самого верха своих полосатых штанов и после небольшой манипуляции вытаскивала комок фекалий. «Смотрите, мисс Истина Мавет! – восклицала она. – Вы только посмотрите! Не правда ли, я отвратительна? Я виню в этом мистера Фредерика Барнса». Голос ее становился утробным, страшным, а лицо багровело от прилива крови. И она начинала кричать. Судороги у нее появились после первой операции; мы часто видели, как она падала и билась в припадке.
Хотя обычно Бренду на день запирали в «грязном» зале, в качестве особой привилегии старшая медсестра Бридж разрешала ей приходить в «чистый» и играть на пианино. Она заходила украдкой, держась рукой за стену, подходила к инструменту, подняв крышку табурета нужное количество раз в такт своему тайному ритму, садилась, поводя от удовольствия плечами, и начинала укоризненно хихикать, смущаясь и глядя на пианино, как будто оно начало отвешивать ей комплименты. Оно сияло эбеновым лаком; в отражении хорошо было видно лицо, даже едва заметные темные усики. Бренда продолжала хихикать, сжимая и разжимая ладони и принимая радостные позы, как будто пианино сообщало ей хорошие новости; как вдруг, в мгновение ока, она вспоминала о мистере Фредерике Барнсе.
«Убирайтесь прочь, мистер Фредерик Барнс, – злилась она, резко опуская руки на колени, как будто ее застали за чем-то непристойным. – Прочь, мистер Фредерик Барнс!»
И, поворачиваясь к остальным, которые теперь ждали заинтересованно, когда же она начнет играть (потому что нам нравились ее выступления), она начинала оправдываться. «Это всё мистер Фредерик Барнс. Ненавижу его. Ненавижу. Ха, ха, мистер Фредерик Барнс. А я, конечно же, мисс Бренда Барнс из Психиатрической больницы Клифхейвена».
Затем она мечтательно улыбалась, всхихикивала еще раз и начинала, осторожно, плавно играть произведение, которое другие пациентки называли «классическим».
Тут Кэрол прерывала ее. «Ну это же классическое. Сыграй “Лунную сонату”».
Кэрол, пациентка с карликовостью, и Большая Бетти, ростом более шести футов, были самопровозглашенными командирами «чистого» общего зала.
Поэтому Бренда прислушивалась к требованиям бледнокожей, веснушчатой Кэрол. «Я ж незаконная, – рассказывала она о своем происхождении. – Мама родила меня до свадьбы и не хотела, чтоб я выросла».
«“Бабочку” Грига, Бренда. Или нет, сыграй “А я всё бегаю за радугами”».
(Песня «А я всё бегаю за радугами», написанная на мелодию Шопена, стала популярной после фильма «Песня на века», в котором Шопен в исполнении Корнела Уайлда в паузах между томными переглядываниями с мадемуазель Дюпен пробегал пальцами по клавишам фортепиано и играл короткие запоминающиеся версии композиций, сочиненных в реальности.)
Сначала Бренда играла с любовью, вспоминая каждую ноту, хотя ее чувство ритма, кажется, пострадало. Она играла и играла, через некоторое время перестав обращать внимание на просьбы Кэрол «не играть классическое». Слушая ее, я испытывала неуютное чувство глубинной тревоги – как будто у меня была жизненно важная обязанность, на которую я предпочитала не обращать внимания. Словно ночью у берега реки, когда тебе кажется, что увидел в воде бледное лицо или чью-то руку, но вместо того, чтобы прийти на помощь или найти кого-то, кто мог бы помочь, быстро отворачиваешься. Каждому из нас случалось видеть такие лица в воде. Мы подавляем свои воспоминания о них, даже нашу веру в то, что они были реальны, – и дальше живем спокойной жизнью; но бывает, что не можем ни забыть их, ни помочь им. Иногда по прихоти обстоятельств, или повинуясь причудам сна, или под влиянием игры света в воде мы видим собственное лицо.
Бренда вдруг останавливалась на середине произведения, ясно осознав непоправимость ситуации, в которой она оказалась, и начинала бушевать, кричать, яростно и грубо колотить по клавишам, прогоняя музыку, которая отступала, как животное, которое раньше времени пробудилось от спячки под действием тепла и света ложной весны, и, снова покинутое солнцем, страшась запустения зимы, вынуждено было искать укрытия.
Зал охватывало общее беспокойство. Одна или две пациентки подходили к пианино, тренькали по клавишам верхних октав или бахали по