Ах! Чуть не забыла. Вы знаете, что «Диктатора» снова будут показывать в середине октября? Подобные новости добираются к вам в Веркор?
В утро открытия сезона охоты все ружья Веркора дают свой первый залп ровно в семь часов. Это сигнал к нашему отъезду. Мы с Минной оставляем наших лесных жителей на расправу горным людям. Хлопают дверцы, рычит двигатель, теперь мы полностью предоставлены сами себе. Столько лет нас привлекает это наслаждение путешествовать вместе… Откуда это чувство, что и в поезде, и в самолете, и в машине, и на борту корабля, и в автобусе, и в метро или даже в лифте мы ближе друг другу, чем где-либо в другом месте? При этом мы не особые любители дорог, мы, скорее, принадлежим к домоседам. Это и не страсть к путешествиям, не их продолжительность, не направление, не удовольствие отправляться в путь, не нетерпение быстрее добраться до места, не удивительные вещи, встречающиеся по пути, и даже не страницы, которые один читает вслух, пока другой ведет машину, нет, здесь кое-что другое… Это, может быть, вот что: как только мы направляемся куда бы то ни было, наше общее время совершенно останавливается.
Если очарование сохранится до последней минуты, то мы хотели бы, чтобы нас не зарыли в одну дыру в земле, а запустили вместе в одном металлическом шарике на какую-нибудь орбиту, вот все, чего бы мы хотели.
Последнее, что бросается в глаза, когда мы покидаем наш дом: листва старой рябины, в которой дрозды скоро станут мишенями для охотников. Знает ли она об этом, эта красноголовая старушка, которая напоминает мне цезальпинии сертана? А эти ростки, которые Минна высаживает под нашими окнами, они знают об этом, когда взрываются цветами в середине августа? Это верно, что вся южная часть Веркора — островок без моря, где трактор с остервенением грызет каменистую почву, где крестьянин молчит о своей истории — напоминает мне все ту же безмолвную землю сертана, которая между тем похожа на Веркор не больше, чем цезальпиния похожа на рябину, а здешнее молчание на то, далекое.
Бразильский сертан — это три Франции галечника и сероватых колючек под белым солнцем, которые украшает то тут, то там красный пожар, отороченный золотом: цезальпиния! Самое красивое дерево на свете, которое даже не позволяет себе роскошь быть редко встречающимся.
Мы движемся по одной из дорог Бургундии…
Мы в разгаре чтения последнего романа Рота…
Она читает вот уже добрых три часа без остановки. Она никогда не повышает тона. Она лишь слегка предупреждает и подчеркивает интонации автора. Путешествовать для меня теперь — это скользить по ясной дорожке ее голоса; большинство наших маршрутов сливаются с этими часами чтения, а романы пишутся между двумя городами. «Завещание по-английски» Джонатана Коу — между Парижем и Ниццей, несмотря на дорогу Наполеона (моя читательница не увлекается на виражах). «Сага о Йёсте Берлинге» Сельмы Лагерлёф, неизвестно какое уже перечитывание, — между Биаррицем и Парижем (что мы забыли в Биаррице, хоть убей не помню). «Водная музыка» Т.К. Бойла — исключение: три дня лежали валетом в гамаке, растянутом между двумя ясенями, которым до всего этого как до луны. «Могила для Бориса Давидовича» Данилы Киша — правдивый роман об исчезновении, оказавшийся таким захватывающим, что был прочитан два раза вместо одного между Каором и Парижем. «Бесчестье» Кутзее — между Ниццей и Кимпером, Франция по диагонали (сколько было пролито слез, Кутзее!), «Праздник в Буке» Марио Варгаса Льосы — между Веркором и Лаграссом, в Корбьерах (возвращались уже по автостраде, с полным багажником белых, сгнивших по дороге от жары и духоты). Потрясающий «Маленький картезианский монастырь» Пьера Пежю — между Валенсой и Ниццей, по паковому льду. Целый день в метро с «Последней ночью» Мари-Анж Гийом в замечательном «Издании Пассажа» и двадцать четыре часа в самолете с «Рукописью, найденной в Сарагосе» Яна Потоцкого (путешественник, направляющийся в Нумеа, на другой конец света).
Она читает Рота вот уже несколько часов подряд, это история Кольмана… (медленное осыпание этих социочеловеческих блоков, которые являют собой персонажи Рота…)
И вдруг, оторвавшись от книги, поднимает глаза:
— Кстати, как там твой двойник?
— С ним все кончено.
— Умирает?
— Да. Полное обезвоживание. Тело потеряло свою жидкость, теперь оно может отпустить и душу.
— Он, что, мумифицирован?
— Как иудейские ослы, которых он оставил подыхать в засуху, когда шел через континент. Его сжирает лихорадка, почти такая же, какую вызвал у него яд гадюки, помнишь? Он бредит. Теперь он видит фильм только урывками. Изображения Чаплина смешиваются с его собственными галлюцинациями. В то время как над головой у цирюльника, который произносит финальную речь «Диктатора», собираются тучи, он, двойник, видит, как целые озера испаряются прямо у него под ногами. Мы с Ирен видели такие озера, одно было прямо около нашего дома, в Марапонге; довольно большой пруд, собаки и зебу приходили к нему утолить жажду, ребятишки из фавел резвились там, пока их матери стирали белье. Да, почти настоящее озеро. Оно испарилось во время засухи; небо всосало его, земля поглотила буквально у нас на глазах. За несколько недель оно превратилось в болото, потом в лужицу, в маленькое окошечко воды, в плевок и наконец совсем исчезло, оставив только шрамы в суглинке, как распухшие веки.
— …
— Значит, двойник умирает, он возвращается домой, он поддался влечению вглубь.
— В общем, путешествие, противоположное нашему в каком-то смысле.
— Именно. Он не едет «к Парижу», он не «пускается в обратный путь», он наконец нашел выход для себя. Он ступает по земле, которая теряет свой цвет вместе с водой. Вокруг него земля превращается в камень, и глаза закрываются. От жажды ему опять мерещится эта косточка сепии, которую его мать подвешивала в клетке попугая. Попугай — это очень важная вещь в сертане. Попугаи в частности и птицы вообще. Птичьи рынки можно обнаружить даже в самых глухих захолустьях. У индейцев существует настоящий культ птиц.
— …
— Птицы…
— …
— Дело не только в их пении в этой полной тишине… Здесь кое-что еще… Для жителей сертана птица, должно быть, представляет собой живое доказательство существования других мест, как мне кажется; а попугаи распространяют новости. Когда они сидят в клетке, они их выдумывают, что также неплохо. А воображение сертанехос, которое почти не имеет границ, довершает остальное.
— …
— Как все дети, выросшие в каатинге, двойник провел детство с попугаями. И, может быть, еще с броненосцем. До самого того дня, когда им пришлось зажарить броненосца и продать его панцирь заезжему музыканту, который потом сделал из него чаранго, разновидность мандолины, на которой играют на хребтах Амазонии.
— А они съедобные, эти броненосцы?
— Да, как черепахи.
— …
— Я никогда не рассказывал тебе бразильскую историю диктатора, который ел только черепаший суп?
— Нет, не думаю.
— Ожиревший диктатор, со щеками, свисающими на брюхо, представляешь себе? Каждый вечер ему готовят черепаший суп. Но однажды вечером супа нет. С диктатором случается приступ. Его мажордом спускается на кухню. Ему показывают черепаху, которая не хочет высовывать голову из своего панциря. А всякий знает, что нужно отрубить черепахе голову, чтобы все остальные части тела стали съедобными. «Дайте мне», — говорит мажордом. Он берет черепаху, вставляет палец в заднее отверстие животного, черепаха тут же высовывает возмущенную голову, которую мажордом немедленно отрубает. Челядь в восторге: «Где ты этому научился?» Ответ мажордома: «А как, вы думаете, я надеваю галстук президенту?»
— Тонко.
— Не правда ли?
Холод заставил их съесть броненосца.
Потом пришел иезуит,
который взял его с собой в город,
спасая его или, наоборот, обрекая,
это как посмотреть.
Как бы там ни было, жизнь прошла; теперь он умирает. Сидя перед этим огромным экраном, он агонизирует, он возвращается внутрь страны, ведомый болтовней попугая. Это его путеводная звезда. Попугай, очевидно, итальянец; во всяком случае, он читает ему стихи на итальянском. Можно подумать, что он издевается:
Eri pur bella, о di Colombo terra
avventurosa, e l’ospitai tuo seno
al proscrito porgesti!
Эта насмешливая болтовня напоминает ему кого-то, чей голос вовсе не походил на птичий и кто никогда не иронизировал:
А ведь ты была прекрасной,
манящая земля Колумба,
и как припадал к твоей груди изгнанник!
В криках попугая он узнает бронзовый голос цирюльника-гарибальдийца своей юности. Каждый раз, когда старик читал наизусть Гарибальди, попугай устраивал обструкцию. Он пытался перекрыть голос революции.