данные по пригородам, Цукерман разложил на кровати содержимое папки с материалами по Аппелю. Медицинские книги он сбросил на ковер, а на тумбочке собрал черновики незаконченных писем, через силу написанных от руки. Он не мог положиться на импровизацию – слишком он был взвинчен, однако если бы он подождал, пока сможет мыслить и говорить разумно, он бы так и не позвонил.
В резиденции Аппеля в Ньютоне трубку сняла женщина. Та самая хорошенькая брюнетка с пляжа в Барнс-Хоул? Она, наверное, уже совсем седая. Все мудреют – кроме меня. По телефону ты только можешь напомнить ему о его первоначальной оценке. По телефону ты сейчас ведешь себя как еще больший псих, чем те психи, что звонят тебе. Когда ты увидел, как он прогуливается по пляжу, так ли тебя поразили его узкие плечи и белый рыхлый торс? Конечно, он ненавидит твои книги. Вся эта грубая физиология ему давно не по вкусу. Никогда не была по вкусу – во всяком случае, в литературе. Вы двое не подходите друг другу по всем статьям. Ты сочиняешь сюжеты, исходя из своих пороков, придумываешь двойников своим демонам, а он считает критику голосом добродетели, кафедрой, с которой порицают нас за наши слабости. Добродетель дает право голоса. Добродетель – это цель. Он проповедует, он судит, он направляет: жить правильно – вот что превыше всего. И суть конфликта банальна: не следует делать еврейскую комедию из половой жизни. Как у кого встает – это для гоев вроде Жене [34]. Сублимируй, дитя мое, сублимируй, как физики, что дали нам атомную бомбу.
– Это Натан Цукерман. Могу я поговорить с Милтоном Аппелем?
– Он сейчас отдыхает.
– Дело довольно срочное. – Она промолчала, и он уныло добавил: – По поводу Израиля.
Он тем временем перекладывал письма на тумбочке, искал, с чего начать. Выбрал нечто враждебное и жесткое, затем отверг – за недостаток такта и уважительности, затем вернулся к этому варианту – именно за эти недостатки – к трем фразам, написанным прошлым вечером, когда он оставил попытки написать о Яге; о Яге он не сумел написать и трех слов. Профессор Аппель, я убежден, что, когда отдельные люди или группа людей публично демонстрируют свои добродетели и целомудрие, в остальных это вызывает вспышку невротической вины. У антисемитизма глубокие и перекрученные корни, выкорчевать их нелегко. Однако, если уж печатные заявления евреев и имеют какое-то воздействие на мнения и предубеждения неевреев, то, что я, как вы хотите, написал бы в колонке, принесло бы куда меньше пользы, чем слова “Евреи дрочат ежедневно” на стене общественного туалета.
– Милтон Аппель слушает.
– Это Натан Цукерман. Извините, что побеспокоил вас во время отдыха.
– Что вам нужно?
– У вас найдется несколько минут?
– Простите, а в чем дело?
Насколько он болен? Сильнее, чем я? Судя по голосу, он в напряжении. Угнетении. Может, он всегда такой, или у него в почках не просто камни, а кое-что похуже? Может, дурной глаз работает в обе стороны, и я наслал на него нечто злокачественное? Не могу сказать, что я свободен от ненависти.
– Мой друг Айван Фелт переслал мне ваше письмо, где вы предлагаете ему попросить меня написать статью об Израиле.
– Фелт послал это письмо вам? Он не имел на это никакого права!
– Однако он его послал. Сделал ксерокопию абзаца о его друге Нате Цукермане. Она передо мной. “Почему бы вам не попросить вашего друга Цукермана написать, и так далее… Или он считает, что евреи могут засунуть историю своих страданий себе в жопу?” Странная просьба. Весьма странная. Мне в данном контексте она кажется странной до оскорбительности. – Цукерман прочел абзац одного из своих неоконченных писем. – Несмотря на то, что вы постоянно меняете мнение касательно моего “случая”, насколько я понимаю, вы, как вам свойственно, в очередной раз переменили свое мнение после того, как вы в “Инквайери” предлагали отличать антисемитов вроде Геббельса от тех, кто, как Цукерман, “просто нас не любит”.
Он уже не владел собой: голос его так звенел от ярости, что он даже подумал, не включить ли вчерашнюю ночную запись – пусть она звучит в трубке, пока он не соберется с силами и не заговорит как зрелый, уверенный в себе, рассудительный, солидный взрослый человек. Но нет – если хочешь очиститься, нужно не бояться того, что в тебе бурлит, иначе так и будешь лежать на подушке доктора Котлера и прикладываться к бутылке. Нет, выбей боль из своего колотящегося сердца, как язык выбивает звук из колокола. Он попробовал представить, как это будет происходить. Волны боли вырвутся из его тела, заструятся по полу, накроют мебель, просочатся сквозь шторы, а затем растекутся по всей квартире, по всему зданию, да так, что затрясутся стекла в окнах, и раскаты его выпущенного наружу недуга отзовутся эхом по всему Манхэттену, и вечерняя “Пост” выйдет с заголовком: цукерман наконец освободился от боли. Полтора года мучений закончились взрывом звука.
– Если я правильно понял, вы написали Фелту и попросили его попросить меня, так как не хотели просить напрямую, потому что подозреваете (в глубине души, разумеется, не в печати и не в публичных выступлениях), что я ненавижу евреев не “за то, что они евреи” и не поношу их в своих сочинениях, а есть вероятность, что меня тревожат их проблемы…
– Погодите-ка! У вас есть все основания злиться, но не исключительно на меня. Абзац, который Фелт так услужливо переслал вам, был из письма, адресованного лично ему. Он не спросил моего разрешения отправить его вам. Поступая так, он наверняка понимал, что это заденет ваши чувства, поскольку текст был невежливый – выплеск личных чувств. Но, на мой взгляд, как раз так поступил бы герой той книжки, которую он, как мог косолапо, написал. Я считаю этот поступок враждебным, провокационным и мерзким – по отношению к нам обоим. Что бы вы ни думали по поводу моей статьи о вашем творчестве или моих взглядов в целом, вы не можете не признать, что, если бы я обратился к вам напрямую с просьбой написать колонку об Израиле, я был бы куда вежливее и не старался бы вас разозлить – по делу или не по делу. – Поскольку вы были бы более “вежливым” в письме ко мне, несмотря на то что вы писали о моих сочинениях в той статье… – Жалкая уловка. Цепляешься к словам. Не импровизируй, не то собьешься.
Он оглядел всю кровать в поисках тех разящих трех строчек, что написал прошлой ночью. Видимо, листок соскользнул на пол. Он потянулся достать его, стараясь не сгибать шею и не поворачивать голову, и,