Все же зануда этот Озорио. Подумать только, специально явился из Сантарена, чтобы яростно обрушиться на всех, забыв о том, что кафе - место для отдыха. "Эй вы, балбесы, гнусные буржуи, чего ради вы здесь околачиваетесь?" И его налитые кровью лягушачьи глаза метали молнии. Хулиган, дикарь из провинции, не питающий никакого почтения к людям с громким именем. "Эй вы, балбесы, ответьте-ка мне, правда, что к каждому стаду приставлен свой пастух?" На его вопросы они отвечали, точно дети, застигнутые врасплох строгим учителем, и пытались рассеять его дурное настроение, злословя об обитателях Шиадо: Мадурейра развращает молодежь метафизическими увеселениями, Ваз Нунес бесстыдно гоняется за успехом (и за деньгами), выклянчивая государственный заказ пожирнее. "И это все ваши новости, гении?"
Последнее время Озорио избрал издевательски-почтительную манеру обращения: "Ваши превосходительства уже принимали сегодня ванну?" Дело в том, что несколько месяцев назад, как всегда конспиративно, он позвонил Сантьяго Фариа, служанка ему ответила: "Сеньор доктор принимает ванну", и тогда Озорио заорал своим зычным голосом скандалиста: "Я звоню по важному вопросу, девушка, скажите ему, что он мне срочно нужен, что это я его спрашиваю". Однако на служанку не произвели впечатления ни его повелительный тон, ни мощный голос, и она стояла на своем: "Я не могу беспокоить сеньора доктора, когда он принимает ванну". Подумать только, он принимает ванну! "Все полезайте в ванну, ваши превосходительства. Это как раз то, что вам нужно". И Озорио, негодуя, возвращался в Сантарен, лишний раз убедившись в превосходстве самых неотесанных крестьян над своими бывшими товарищами по университету.
Он давно уже не появлялся в столице, и для неспокойной совести его друзей было бы лучше, если бы это объяснялось лишь раздражением против них. Однако причина крылась в другом. Арестовали его дочь. Почти потеряв рассудок после жестоких, но не сломивших ее сопротивления пыток, она попала из полицейских застенков в больницу для умалишенных. Охваченная безумием, она кричала, вспоминая допросы, вспоминая свое мужество, и слова ее, полные ужаса и упорства, перескакивали через провалы в памяти, ударяясь о белые стены палаты. Эти крики терзали друзей Озорио, хотя Сантьяго Фариа и заметил однажды: "Отец воспитал ее в духе устаревшего романтического героизма. Так полиции зубы не обломаешь". Но ни веское, как обычно, суждение Сантьяго Фариа, ни готовность любого из них действовать, когда понадобится, в защиту девушки, к каким бы последствиям ни привел столь рискованный шаг, как выступление в зале суда, напоминающем поле брани, не приносили облегчения. Их томило смутное и необъяснимое чувство вины, которое приходит к тем, кто терзается своей невиновностью и в конце концов начинает казаться себе виновным. Знают ли об этом комедиант Пауло Релвас и инквизитор Озорио, безжалостно растравляющие их раны? - думал Васко, зажигая новую сигарету от только что выкуренной и глядя в окно на крышу, сверкающую за горной грядой мансард и дымовых труб. Они утоляли свою боль словами, неистовством, а слова превращались в пепел и пеплом становились догорающие угли неистовства. Слова, глухие намеки без адреса - и этот болван Азередо, словно цепью прикованный к бифштексу, к наскучившему спору; как отвести его в укромный уголок, чтобы никто не заметил? Жасинта, наверно, давно послала его ко всем чертям.
- Ну, что нового слышно о дочери Озорио?
Релвас уставился на вошедшего, корректора из энциклопедического издательства, с искренним удивлением, за которым могло крыться осуждение или снисходительное сочувствие, и, безнадежно вздохнув, принялся резать ножом свиное ухо.
- Все то же. Девушка по-прежнему невменяема.
Поминки окончились. Азередо отодвинул тарелку, зевнув во весь рот. Гуалтер правильно истолковал его жест и с волнением в голосе спросил:
- Больше не хочешь?
Не дождавшись ответа, он схватил тарелку. Вот, наконец, и удобный для Васко момент.
- Послушай, Азередо, пойди сюда на минутку.
Азередо пожал ему руку мягко и спокойно, не выказав удивления, но Васко знал, что он обрадовался. Должно быть, впервые в компании, где свято соблюдалась иерархия, кто-то отозвал Азередо в сторону для интимного разговора. Он даже зарделся, и его лицо святого младенца вдруг повзрослело, озаренное солнцем радости. Видя его ликование, Васко еще острее ощутил смехотворность того, что собирался ему сказать, и потому принял презрительно-суровый вид.
- Мне нужна комната, куда я мог бы кое-кого привести. А у тебя в такого рода делах большой опыт...
Азередо едва удержался от торжествующей улыбки, искоса, не поднимая головы, поглядел на Васко и почесал пухлым пальцем нос.
- Я сразу догадался, мой милый, что у тебя затруднения.
XIV
Барбаре, индианке, это конечно бы не понравилось. Может быть, она и не слышала, как он поднимал жалюзи, Васко старался не шуметь, тянул за шнурок потихоньку, все его движения, даже резкие, всегда были неуверенными, словно он боялся, что другие его осудят, хотя никто о его робости не догадывался, и видели в его жестах одну только резкость; однако яростный шум с улицы, лишенный преграды, сейчас ворвется в комнату, и тогда обеспокоенная Барбара строго его отчитает:
- И не оправдывайся, сынок, что тебе жарко! Ты ведь знаешь, из-за тебя я могу влипнуть в историю. Опускай поскорей шторы и сиди смирно.
И он подчинится. Не проронив ни слова, хотя лицо его примет еще более жесткое, чем у Барбары, выражение. Подчинится, потому что так спокойнее? Потому что ему все равно? Потому что, вздумай он противиться капризам и приказаниям других, это потребовало бы от него ненужной траты слов, а препирательства всегда вызывали в нем отвращение? Между тем окно и вещи в комнате содрогались от уличного шума. Дыхание города врывалось в комнату, разгоняя застоявшийся воздух, покрывая мебель пылью, как морской ветер покрывает влагой поля пшеницы; через несколько секунд атака прекратится, тишина вновь начнет прокладывать себе путь среди звуков города, пока не окутает его пеленой. Внизу пробегали такси, то одно, то другое останавливалось перед домом Барбары, но ни в одном из них не было Жасинты. Она придет позже, когда его терпение готово будет иссякнуть, или не придет вовсе. И вдруг ему захотелось, чтобы она не пришла, он вдруг почувствовал облегчение оттого, что она опаздывает. Очень скоро, да, совсем скоро он осторожно опустит жалюзи, пересечет прихожую и постучит костяшками пальцев в дверь кухни:
- Барбара, Барбара... Можно тебя на минутку?
Мягкие шаги прислуги, спешащей в свое убежище, быстро затихнут в конце коридора. Барбара пригладит волосы, прежде чем отозваться на стук.
- Можно тебя, Барбара?
- Сию секунду.
Тщательно причесавшись, она выйдет к нему, а он скажет ей с мужественным безразличием:
- Я ухожу. Если придет Жасинта...
- Я знаю, что мне делать. Я закачу ей две хорошие оплеухи, правильно? По-моему, она их заслужила. Комната пустовала целых полдня!
- Но я заплачу тебе, как если бы...
- Нет, сынок, этого еще не хватало. Ты-то чем виноват.
Иногда Барбара позволяла себе подобные вольности. Предвидя, что Жасинта, как лакомка, привлеченная новым блюдом, рано или поздно сменит его на другого (скольких любовников Жасинты она уже повидала?), Барбара, возможно, уже подыскивала и ей замену, например Клару, ту, что рисовала мелом на черном картоне. Клара не стала бы опаздывать на свидания, и, кроме воскресений, всегда была свободна. По воскресеньям ее приглашали на званый обед в Вила Франка (совсем как в фильмах об американских гангстерах, из полураскрытой двери ресторана выглядывал мастодонт, следящий за тем, чтобы внутрь попадали только избранные), а после обеда следовал пикантный десерт главная приманка для дураков: две или три стройные и, конечно, полураздетые девушки танцевали, покачивая бедрами, на столе после обильного угощения коньяком. Только танцевали, покачивая бедрами, и время от времени невинно проказничали, потому что приглашенные господа для иных развлечений уже не годились. Барбара не хотела терять клиента. Поэтому она исподволь подготавливала почву: "Чудак ты все-таки, Васко. Ведь мне же приятно видеть тебя здесь, даже если ты не будешь обрастать мхом в ожидании Жасинты..." И Кларинья - художница, они должны отлично понимать друг друга, художница, и с огоньком... "Если бы ты знал, Васко, что это за девушка! Однажды Жасинта разоткровенничалась со мной: Кларинье достаточно, сказала она, позвонить ему, поговорить с ним о том, о сем своим нежным, как у сирены, голоском, и Васко... Словом, не мне тебе рассказывать о Жасинте. Они обе сумасшедшие". И если он согласится на необременительную связь с Клариньей или еще с кем-нибудь, Барбара не потеряет клиента...
Но сегодня Васко вернется домой с чистой совестью. Он сидел в комнате Барбары, разглядывая знакомые до мелочей предметы, безделушки, фигурку крестьянина, рисунки Клариньи, не совсем скромный портрет, набросанный мелом и изображающий, должно быть, Жасинту, обнаженную до пояса; ненавистные и подробно изученные во время томительных ожиданий вещи, только эти засушенные цветы под стеклом, меняющиеся в зависимости от освещения, загадочные мумии, древние окаменелости над диваном появились здесь на прошлой неделе - вещи, как люди, могут выражать радость или печаль; он сидел в комнате Барбары, безжалостно препарируя себя, освобождаясь от лишнего, выбрасывая в сточную канаву каждую разрушенную клетку, прежде всего клетки, пропитанные отвращением, усталостью, скукой, всем существом внимал далеким призывам, раздающимся все громче (предвечерние сумерки, полоска леса, живая громада моря), и на этот раз воспоминания о прошлом, встреча с самим собой несли ему ясность. Внутри зрело что-то новое, предвещавшее освобождение. И скоро он, наверное, поймет что. Он сидел в комнате Барбары один, без Жасинты, и теперь уже не хотел, чтобы она пришла. Сидел среди свидетелей своего унижения, например, этих странных мумий, замурованных в стеклянном склепе. Их было три, три засохших букетика, три раковины, расположенных одна под другой в прямоугольнике из линялого бархата; и так как Барбара еще повесила справа "Гору Сен-Мишель", а слева "Обнаженную Маху", все вместе напоминало ему крест, на котором распятый Христос оплакивает кровавыми слезами грехи блудницы с картины Гойи. И еще мистическую комнату Силвио Кинтелы.