— Да особо не торговался. Некогда было. По четыре да по пять рублей и спустил.
Возмущённый Раймун наконец оторвал зад от стула:
— А чего ж задаром не отдал? Отдал бы так, за спасибо. Чего тебе, ты свинок не выращивал.
— Что вы хотите, Раймун? Не верите, что я по четыре продал? Думаете, денежки зажулил? Хорошо, сколько я должен, скажите… Вы за этим, стало быть, и приехали? А я-то голову ломаю. Ну, так сколько?
Раймун раздражённо крякнул, полез в карман за трубкой. Лилиан делала красноречивые знаки Пашуте, чтобы он вышел для тайного разговора. Пашута с досадой отмахнулся. Он ждал, что ответит Раймун. Ему это было важно. Если Раймун действительно явился за деньгами, то, значит, он, Пашута, вовсе не разбирается в людях. А если он не разбирается в людях, как растопить ему ожесточившееся до срока сердце Вареньки? Вот такая ему вдруг цепочка померещилась.
— Род человечий опаскудился, — Раймун строго поглядел почему-то на Спирина. — Сжульничал ты, Павел, или нет, меня бы мало удивило. Хотя, ежели учесть, сколь времени я тебя от следствия прятал, шкурой рисковал…
— От какого следствия? — заинтересовался Спирин.
— Это не наше дело, — заметил Раймун. — Нас не касается. А насчёт денег, Паша, прямо скажу. Деньги для меня не главное, их все не загребёшь.
— А чего вас тогда принесло?
Теперь не только Спирин, но и остальные, даже безответная Урсула, пребывали как бы в лёгком столбняке. Никто сути разговора не улавливал, кроме, кажется, прекрасной Лилиан. Она схватила Пашуту за руку и чуть ли не силой потащила к двери. Раймун отрешённо задымил трубкой, давая понять, что его всё происходящее уже не касается.
В сенях Лилиан прильнула к нему наспех, но Пашута проворно вывел её во двор.
— Теперь я почти женатый, — объяснил он. — Мне расслабляться не положено.
— На ком женатый? — огорчилась Лилиан.
— Не имеет значения. Ну давай, говори, чего там у тебя?
— Надо же… Вот не гадала… Я думала, ты обрадуешься, Павел Данилыч. А мой муж как сгинул, так и навеки. Не будет у меня больше счастья. Так тяжело на душе, Паша. Ведь я надеялась, мы с тобой не чужие. Какие-то ты мне и добрые знаки подавал. А теперь выходит — опять я опоздала. Ты уж женатый.
— Почти, — смягчился Пашута. Так благостно было вокруг. Солнышко подкрасило окрестности в праздничный зеленоватый колер. Ни ветерка, ни резкого звука. Глухое Поле будто дремало посреди распалившегося дня, всё тонуло в медовом покое. Робкая ветла у забора тянулась прямо к их губам распустившимися веточками.
Пашута на миг пожалел, что рядом не Варенька, а крутобёдрая Лилиан.
— Ну? — напомнил он. — Ты всё ж чего сообщить-то хочешь?
— Хорошо у вас, — вторя его настроению, вздохнула Лилиан. — А сказать особо нечего. Предупредить хочу. Боюсь я за дядю Раймуна. Как-то он сдал с твоего отъезда. Уж не помирать ли собрался.
— Не заметил перемен, — буркнул Пашута.
— Сразу не увидишь. Что-то в нём не так. Он тихий, смурной. По ночам не спит. Встанет посреди ночи и ходит, ходит, скрипит половицами. Потом на улицу выйдет и там бродит, как слепой. Правда, как слепой. Я один раз подсмотрела, когда луна была. Он к амбару подскочил чуть не бегом и прямо в стену лбом. И так это руками шарит, будто не узнаёт ничего.
— Может, у него зрение ослабло? Очки надо купить.
— А то вот ещё чего было. Тоже ночью. После телевизора. Я уж задремала. Вдруг слышу — в комнату заглянул, подходит и надо мной наклоняется. У меня и сердце захолонулось. «Чего тебе, — говорю, — дяденька Раймун? Чего не спишь?» Тихонько так говорю. От страха свернулась клубочком. А он мне: «Ничего ты не слышишь, Лилечка?» Он меня Лилечкой последний раз называл, когда я под стол пешком ходила. От него ласкового слова дождаться — легче чугун растопить. «Чего, — спрашиваю, — я должна слышать?» — «Да как же, Лилечка, подходят они. Уже близко». — «Кто, дядечка?» Ну, тут он вроде очухался. Зубами скрипнул. «Спи, — говорит, — кошка безмозглая». Теперь ты понимаешь моё положение?
У Пашуты повеселело на душе.
— Твой дядюшка одичал на хуторе, но здесь у него будет компания. В деревне ему подходящий напарник есть — дед Тихон. Твой дядя ещё только кого-то дожидается, а тот уж дождался. Они друг друга поймут и утешат.
— А я как же? — спросила Лилиан. — Меня кто утешит, Павел Данилович? Мужа-то у меня, считай, нет. Детей на родню оставила. Полностью свободная женщина. Чем-то мне тоже себя занять надо.
— Тут Спирин над всеми начальник. Ты женщина работящая, он тебя пристроит.
— Так я же, Павел Данилович, отдохнуть приехала, развлечься от тоски. Имею на это право.
— За работой и развлечёшься, — обнадёжил Пашута.
В дом он не вернулся, а пошёл по деревне. Шёл медленно, точно в забытьи. Он ни о чём не думал, голова была пуста, но в сознании сгущался некий мираж. Подобное состояние не было для него новым. Ему и раньше случалось внутренним зрением словно увидеть скучноватый фильм, где он был главным действующим лицом. И каждый раз вновь убеждался, что в собственной жизни дорожить ему особенно нечем, да и протекает она большей частью как бы понарошку.
Можно ли, к примеру, принять всерьёз вот эти домики, выглядывающие из палисадников, точно зверушки из норок, домики, где живут чудные старухи, с которыми бедный Спирин задумал возродить Глухое Поле? А как без смеха отнестись к приезду Вильямины и Шпунтова, Раймуна и Лилиан, драгоценных гостей? И какое отношение к реальности имеет девушка, пятый день не покидающая своей комнаты, занятая нелепой работой? Да по какой, наконец, крайности сам Пашута, сын честных родителей, оказался в этой горькой карусели? Есть ли во всём этом хоть какая-то малость, про которую можно сказать: это не дурной сон и не кинокомедия? Пожалуй, всё же есть. Тяжесть, которая камнем давит грудь, — это, конечно, истинное. Какой же отсюда вывод? Неужели только боль необманна? Но ради чего тогда жить? Не проще ли…
Ему не удалось додумать до конца коварную мысль — наткнулся на деда Тихона, бредущего навстречу с таким обречённым лицом, будто вышел напоследок попрощаться с милыми местами.
— Я ведь знаю, почему ты пригорюнился, Павлуша, — сказал Тихон, опершись покрепче на палку для удобства беседы.
— Почему, дедушка?
— Забота тебя снедает, как половчее свою выгоду не прозевать.
— В чём же моя выгода?
— Да ты не серчай, это я так, к слову. Ты девицу свою, Варвару, из городу сорвал, как морковку из грядки, понадеялся, что она к тебе на воле легче притрётся. А я мыслю, напрасная это затея. Ты видел, какие она рожи на листках малюет?
— Проницательный ты, дед, — усмехнулся Пашута. — Но из Москвы не я её вырвал, а обстоятельства. Ты всего не знаешь, потому тебе судить трудно.
Мирно беседуя, они миновали околицу и побрели по рыхлой тропе к лесу.
— Опять ты не прав, Паша, — вразумлял дед. — Человек, когда чересчур сведущ, тогда и судит наобум. Ему косвенные подробности зрение застят. Рассуждать положено по совести, как она велит. У ней ошибок не бывает. Никакие, как ты говоришь, обстоятельства ей нипочём. Совесть любую кривизну враз спрямит. И точно так же выведет тебя из затруднения.
— А если совести нету?
— У кого нету?
— Допустим, у меня или у другого у кого.
— Не заблуждайся, Паша. Совесть у всякого человека имеется, хотя бы в зародыше. Ведь что такое — совесть? Она и есть страх божий. Если в тебя бог разум вдохнул, то и страх обязательно присовокупил. Человек и рад сподличать, да мысль его останавливает: а ну как потом и мне такой же подлостью стократ воздастся? Испугался — так-то в нём совесть и пробудилась.
Пашута уточнил:
— По-вашему выходит, страх и совесть — одно и то же?
— А как же, Паша, иначе? Однако страх страху рознь. Скотина тоже палки боится, но совести в ней нету. Совесть именно человеческое отличие. Она ему за грехи дана, но и спасение в ней. Это предмет тонкий, но раз ты к нему любопытство имеешь, значит, душу бесам не продал… Ко мне давеча гость приходил, и поверишь ли, о том же самом мы с им беседу вели. Но тот похитрее тебя вопросы ставил.
Пашута, услыхав про гостя, как-то потерял интерес к разговору, но из вежливости спросил:
— Гость оттуда был?
— Оттуда, Паша, оттуда, куда тебе покамест ходу нету. Но ты не сомневайся, не хмурь брови-то. Придут и к тебе, обязательно придут. Ты из этих, к коим приходят. Иначе бы рази я тебе открылся. Иные насмешничают: спятил-де старик на склоне лет, чёртики ему мерещатся. Так, Паша, те думают, которые обречены на забвение. Вот у них как раз совести может не оказаться в наличии, зато страху через край. Которые не умеют в былое заглянуть, те и живут одним голым страхом, и имя ему — суета сует.
— Совсем ты меня запутал, дедушка.
— А как же ты хотел бы, Паша? Не запутаешься, не вразумишься. Через многие загадки приближается человек к самому сокровенному — к душе своей.