Но очищение подразумевает аскезу. И от печки предающегося своим мыслям философа — прямой путь к исповедальне кающегося грешника. У души есть шанс подлинно обновиться, только если она измерит до конца всю степень собственной ничтожности и в бездне откроет бесконечность Бога. Ибо нужно сойти страшно низко, чтобы обрести доступ к Всевышнему. В самые-самые глубины себя, во мрак собственной утробы. Все, как в наших выброшенных на свалку жизнях, перевернуто вверх ногами. Там, где дело касается духовного, эта перевернутость достигает вершины. Уже в псалмах пророки обращались к Нему: «Из глубины взываю к Тебе, Господи!»[6] Громче всего кричат, взывая к Господу, неизменно из бездны. И лежащий на гноище Иов, весь во вшах и коросте, в конце концов все-таки утер нос перед лицом Господа своим благополучным и благомыслящим друзьям. О том же говорит Евангелие, и апостол Павел тоже твердит об этом. Не стал бы меня опровергать и святой Фома Аквинский, который утверждал, что наше тело есть материальное выражение души и что все, чему оно подвержено, находит в душе глубинный отклик. Подобные размышления, которые способны достичь самых возвышенных сфер, когда им предаешься в монашеской келье или в тиши своего кабинета, обретают совершенно иное освещение, если ты сидишь, запершись, в сортире. Тогда твои мысли пускают корни в самую толщу плоти, в миазмы материи. Они не несутся сломя голову, они всецело принимают на себя труд воплощения, смиряются со своей случайностью и низменностью.
Одним словом, уборная соединяет в себе все свойства храма медитации, и даже более того. Это в полном смысле слова кабинет задумчивости, где осознается конечность человека и где он неосознанно предугадывает возможность бесконечности. Потому место это просто-таки предназначено для ларария. А ежели вы отвергаете мои аргументы, то это означает, что вы всего лишь сборище малохольных невежд.
— Ну, тебе-то на конкурсе малохольных явно присудили бы первое место, — невозмутимо бросила Радка.
А Радомир лишь заметил:
— После такого пылкого похвального слова затворничеству и умерщвлению плоти ты вполне созрел, чтобы снова отправиться на отсидку в тюрьму, а то даже и в психушку на небольшой срок.
Остальные уже клевали носом, а Б. Б. Б. вообще заснула над рюмкой; время от времени она всхрапывала, и звуки эти куда больше смахивали на кряканье утки, чем на мелодичный посвист иволги.
Однако, несмотря ни на что, они все-таки решили, прежде чем подняться из-за стола, покончить с проблемой, куда поместить ларарий, и под воздействием пива, вина и усталости сошлись на том, что пожаловали Прокопу, который забил их словами, хотя отнюдь не убедил, титул Верховного хранителя лар.
Вот так на один вечер Прокоп был удостоен титула Верховного хранителя лар, подобно тем шутам, которых в день карнавала облекают в королевские одеяния. Тем не менее в кажущейся ироничности было зерно серьезности, и за метаскатологическими речами Прокопа скрывался долгий опыт.
Действительно, Прокоп уже издавна использовал сортир как место уединения и читальню. Эту свою привычку он передал Ольбраму, который глотал там комиксы и свои любимые книжки.
Но гораздо больше времени Прокоп проводил тут не за чтением, а предаваясь мечтам, потому что любая мелочь могла отвлечь его от текста. И мелочи эти, надолго отрывавшие его от книги, в которую он был погружен, были отнюдь не чужды тому, что он в этот момент читал; наоборот, они словно бы крылись внутри прочитанного. То могла быть какая-нибудь фраза, а иногда просто слово, которое вдруг в нежданном прыжке подскакивало над страницей и обретало причудливый призвук и тревожащую плотность. Случалось даже, что некоторые слова, выпрыгнув, наполнялись ненадолго зыбкой материальностью; казалось, слово какое-то мгновение порхает над раскрытой книгой, подобное хрупкому прозрачному насекомому. И внимание Прокопа отвлекалось от текста, сосредоточиваясь на обрывке фразы или словце, которое, оторвавшись от страницы, взлетало среди стрекочущей тишины. Иногда то было какое-нибудь редкое слово, а иногда самое обыкновенное. Неожиданная красота стихотворной строки, выразительная энергия образа, предложения, удивление, вызванное семантическим сдвигом или инверсией, удачно найденная метафора либо лаконично сформулированная мысль способны были прервать процесс чтения, и мозг Прокопа мгновенно замирал или, верней сказать, настораживался. Настораживался, улавливая смысл, о котором он до сих пор не подозревал, неброскую и в то же время глубокую красоту, таящуюся в каком-нибудь выражении. И мысль начинала блуждать по бескрайним просторам языка, предметностей, образов, а сам он, не в силах найти точную формулировку, погружался в нескончаемые грезы.
Эти якобы перерывы и отвлечения вовсе не уводили Прокопа от текста, который он читал, напротив, помогали погружаться в него еще напряженней и глубже. После них он возвращался в книгу, как входят в тенистую и благоухающую лесную чащу. Он предавался грезам в недрах слов, в гуще их плоти, шелестящей отголосками, созвучиями, дуновеньями, в сочной и изобильной плоти, что вся была в складочках и морщинках. И когда грезы его с особой настойчивостью устремлялись в глубину и ширились, Прокоп инстинктивно задергивал выцветшее синее одеяло, словно для того чтобы надежней укрыться в средоточии своих грез и сконцентрировать воображение.
В синеватом полумраке, который тут же воцарялся в сортире, восседающий на унитазе Прокоп со спущенными до полу штанами и лежащей на коленях книгой, смахивал не то на карикатурного короля, погруженного в возвышенные мечтания, не то на дурака, чье чело нежданно озарил свет мудрости. И каждый раз он чувствовал, как близка в такие мгновения подлинная жизнь. Тайна жизни, казалось ему, станет вот-вот осязаемой и откроется во всей своей полноте и просветленности. Бывали дни, когда это ощущение становилось до того острым, что у Прокопа чуть ли не возникало чувство головокружения, как будто он вдруг превратился в канатоходца, балансирующего на проволоке, натянутой над двойной бездной — восторга и ужаса.
И поскольку Прокоп не находил точных слов, чтобы определить свое смятение и свое предчувствие, которое так и не могло переступить порога приотворившейся двери в таинство всего сущего, возбуждение его угасало, мгновенно сменяясь мрачным настроением, и он вдруг чувствовал, что зад у него занемел от долгого сидения на стульчаке. Поясница и ноги замерзли, на ягодицах красный след от кромки сиденья унитаза, на душе беспокойно — и Прокоп поднимался и уныло натягивал брюки.
Однако повторяющиеся неудачи не обескураживали его, и каждый день он снова, сидя в сортире, погружался в чтение. Но вовсе не оттого, что ожидал какого-то определенного результата или внезапного озарения, а просто по привычке и ради удовольствия предаться мечтам.
Совсем недавно Прокоп испытал огромное счастье от чтения в своем излюбленном месте. Уже первые прочитанные слова поразили его, и тотчас же потоком нахлынули самые разные мысли.
Он листал последний номер литературного журнала, отпечатанного на тонкой, чуть ли не папиросной бумаге расплывающимися лиловыми буквами, и вдруг его внимание привлекло короткое стихотворение. То оказался перевод нескольких строк из огромного эпоса «Калевала». Строки эти, взятые из зачина первой песни, были в качестве иллюстрации включены в статью, посвященную великим эпическим произведениям.
На устах слова уж тают,
Разливаются уж речи,
На язык они стремятся,
Раскрывают мои зубы.
Золотой мой друг и братец!
Милый мой товарищ детства!
Мы споем с тобою вместе,
Мы с тобой промолвим слово[7].
Прокоп испытал чувство чисто физического потрясения. Написанные слова, обладающие такой дивной плотностью, материализовались уже в самый момент прочтения. Каждое слово превращалось в крупицу дождя, солнца, ветра, становилось цветком — цветком из гальки, лишайников и плюща. И эти растительные, минеральные, крупинчатые слова наполняли рот, таяли в горле.
То был светоносный, холодящий ливень, веселая дробь серебристых дождевых капель, танец, оставляющий чувство радости на языке. «Золотой мой друг и братец! Милый мой товарищ детства!» В словах этих звучала ликующая дружественность, подобная стремительному, бурному источнику, что, сверкая, вырывается из скалы. Братство являло здесь себя во всей своей неприкрытости, пылкости, доброте.
А над всем этим витало: «Мы споем с тобою вместе, мы с тобой промолвим слово».
Приди ко мне, и мы с тобой промолвим слово — волшебное, магическое слово; присоединяйся же ко мне на празднике слов, блестящих от дождя, от крови, от грязи, запорошенных пылью света; вступи в хоровод слов, шершавых, как кора дерева, как поверхность скалы, шелковистых и нежных, как кожица плодов; пойдем со мною на охоту за словами, которые мчатся по болотистому мелколесью, укрываются в дремучих лесах, плавают в море, сверкают подо льдом, тянутся по небосводу вереницами серо-стальных туч, стаями перелетных птиц, чьи резкие голоса звучат в кронах деревьев; пойдем со мною на свадьбу слов с безмерным земным и небесным простором.