На сей раз суматоха прошла почти незамеченной не только из-за шума и крика, а потому, что толпа уже пришла в движение. Причиной суматохи снова была молодая женщина, та, что теряла сознание. Она все еще глодала хлеб, когда появился последний грузовик. Тут она перестала жевать, и стоявшие поблизости потом вспоминали, что она рванулась, вскрикнула и попыталась бежать, прорваться сквозь толпу, будто стремясь остановить или догнать его. Но все уже двинулись на улицу, даже те, за чьи спины она хваталась, цеплялась и в чьи лица пыталась что-то крикнуть, сказать сквозь массу хлеба во рту. И все забыли о ней, остался лишь рослый, она колотила его по груди рукой с недоеденным хлебом и пыталась что-то крикнуть ему.
Потом не умышленно, не нарочно, а потому, что не могла отвернуться и опорожнить рот, она стала выплевывать на него жеваный хлеб, уже что-то крича ему сквозь потеки и брызги. Но он тоже побежал, утирая лицо рукавом, и скрылся в толпе, которая наконец прорвалась сквозь сомкнутые винтовки и хлынула на улицу. Сжимая в руке недоеденный хлеб, пустилась бегом и она. Сперва она бежала за умчавшимися грузовиками стремительнее остальных, проворно лавируя между ними. Но вскоре те, кого она обогнала, стали в свою очередь опережать ее; теперь она бежала среди поредевших остатков толпы, тяжело дыша и спотыкаясь, казалось, она бежит устало и неистово, преодолевая встречное движение всего города, всего мира, а когда достигла наконец Place и остановилась, все человечество словно бы куда-то кануло, исчезло, завещав ей широкий, снова пустой бульвар, Place и даже, как представлялось в тот миг, город и всю землю - хрупкой женщине, почти девочке, заламывающей руки на опустевшей Place de Ville, женщине некогда красивой и способной снова вернуть красоту, для этого нужны были еда, сон, немного теплой воды, мыло, гребенка и то, что исчезло с ее глаз.
ПОНЕДЕЛЬНИК, УТРО ВТОРНИКА
Генерал, командующий дивизией, в которую входил этот полк, на предложение лично руководить атакой незамедлительно ответил:
- Конечно. Благодарю. Что за атака?
Потому что ему показалось, что вот она, наконец, та возможность, в которой он нуждался, которой ждал так долго, что уже потерял счет годам и даже, как понял теперь, утратил надежду когда-нибудь получить ее. Потому что в некий миг его прошлого, он и сам точно не знал, в какой, с ним, или по крайней мере с его карьерой, что-то стряслось.
Он считал, что сама судьба назначила ему быть идеальным солдатом: безупречным, лишенным привязанностей и прошлого. Первые его воспоминания были связаны с сиротским приютом при женском католическом монастыре в Пиренеях, где о его происхождении сведений не было совсем, даже таких, которые стоило бы утаивать. Семнадцати лет он вступил в армию рядовым; в двадцать четыре он уже три года был сержантом, притом столь многообещающим, что командир полка (тоже выходец из рядовых, добившийся всего сам) не давал никому покоя, пока его подопечный не был направлен в офицерскую школу; к 1914 году он снискал в африканской пустыне блестящую репутацию как командир полка алжирской кавалерии и стал добиваться безукоризненной репутации как бригадный генерал уже во Франции, поэтому тем, кто верил в него и следил за его карьерой (у него не было покровителей и не было друзей, кроме тех, кого он, как и скромный полковник времен его сержантства, приобрел, нажил собственными усилиями и заслугами), стало казаться, что положить ей предел может лишь преждевременное окончание войны.
Потом что-то стряслось. Не с ним: он оставался прежним, все таким же безупречным, компетентным и лишенным привязанностей. Казалось, он просто где-то забыл или затерял старое облачение, или мантию, или ореол, или близость почти неизменного успеха, который словно бы облегал его, подобно мундиру, и не он, а его судьба замедлила шаг - не переменилась, лишь на время замедлила шаг; эту мысль, видимо, разделяло и его начальство, поскольку в положенное время (даже немного опередив некоторых) он получил очередную звезду на фуражку и с ней не только положенную дивизию, но и перспективы, свидетельствующие о вере начальства в то, что он не навсегда утратил секрет прежних успехов.
Но с тех пор прошло два года, год назад исчезли и перспективы, словно даже начальство пришло к выводу, как и он сам, что высокая волна его надежд и устремлений спала три года назад, отхлынула, прибив его к берегу всего лишь дивизионным генералом на войне, вот уже три года идущей к концу. Конечно, война еще какое-то время продлится; американцы, необстрелянные новички, видимо, только через год поймут, что немцев нельзя победить, их можно только обескровить. Не исключено, что она протянется еще лет десять или пятнадцать, к тому времени Франция и Британия перестанут существовать как военные и даже политические силы, и вести ее придется горсточке потерявших флот и застрявших в Европе американцев, они будут сражаться сучьями поваленных деревьев, стропилами разрушенных домов, камнями из оград заросших бурьяном полей, сломанными штыками и гнилыми ложами винтовок, ржавыми обломками сбитых аэропланов и сгоревших танков против поредевших немецких рот, усиленных несколькими французами и британцами, несгибаемыми, как и он, способными стоять до конца, безразличными к патриотизму, к потерям, даже к победе, - но до того времени он не надеялся дожить.
Потому что он вообще считал себя неспособным к надежде: только к дерзанию без страха, сомнения и сожаления в суровых и простых рамках судьбы, которая, казалось, никогда не изменит ему, пока он будет дерзать без вопросов, сомнений или сожалений, но, видимо, она покинула его, оставя лишь способность дерзать, и вот два дня назад командир корпуса вызвал его к себе. Этот человек был единственным его другом во Франции, да и во всем мире. После офицерской школы их направили в один полк. Но Лальмон, хотя тоже был не из богатых, помимо способностей обладал еще связями, которые не только определяли разницу между командованием корпусом и дивизией при одинаковом сроке службы, но и открывали Лальмону ближайшую вакансию командующего армией. И все же, когда Лальмон сказал: "Если хочешь, могу предложить тебе кое-что", он понял, что к его способности дерзать все же примешалось чуть-чуть беспочвенной надежды, свойственной только слюнтяям. Но ничего: пусть даже и забытый судьбой, он все же не ошибался в выборе жизненного пути, даже и покинутый ею, он не изменил своему призванию, и, когда он оказался в затруднении, призвание, разумеется, вспомнило о нем.
Поэтому он ответил: "Благодарю. Что?" Лальмон сказал. Он сперва решил, что ничего не понял. Но в следующий миг ясно увидел всю картину. Атака была обречена уже в зародыше, а с нею и тот, кому предстояло ее возглавлять. Если бы большой профессиональный опыт подсказал ему, что дело будет очень рискованным и потому более чем сомнительным, это бы его не смутило. Наоборот, придало бы решимости, словно старая судьба и не изменяла ему. Но благодаря своему опыту он сразу понял, что данная атака должна потерпеть неудачу, что это жертва, уже намеченная, предусмотренная каким-то большим планом, для которого не имело значения, потерпит неудачу атака или нет: ее нужно было провести, и все; более того, поскольку за двадцать с лишним лет призвание и опыт наделили его проницательностью, он увидел не только явную, но скрытую сторону замысла: проще всего было провести атаку, обреченную на провал, и если руководить ею будет человек без друзей и связей, штабным генералам с пятью звездами и штатским на Кэ д'Орсэ не придется смущенно поеживаться. О седом старике в шольнемонском отеле он ни на секунду не вспомнил. У него мелькнуло в голове: _Лальман спасает свою шкуру_. Он подумал - и тут понял, что действительно погиб. _Это Мамаша Биде_. Но в ответ произнес лишь:
- Я не могу позволить себе провала.
- Обещана награда, - сказал командир корпуса.
- Для той награды, что дается за поражения, у меня чин маловат.
- Ничего, - сказал командир корпуса.
- Стало быть, дела очень плохи, - сказал командир дивизии. - Очень серьезны. Очень неотложны. Между Биде и маршальским жезлом стоит одна пехотная дивизия. И притом моя.
Они поглядели друг на друга. Командир корпуса заговорил. Командир дивизии оборвал его.
- Помолчи, - сказал он. То есть это имелось в виду. Произнес он лаконичную фразу, выразительную и непристойную, памятную по сержантскому прошлому в африканском полку, набранном из трущобных и тюремных отбросов Европы, тогда они с командиром корпуса еще не знали друг друга. И прибавил:
- Значит, моего согласия не требуется.
- Твоего согласия не требуется, - сказал командир корпуса.
Командир дивизии всегда наблюдал за атаками с ближайшего наблюдательного пункта; это было его правилом и содействовало его репутации. На сей раз у него был специально оборудованный на возвышении наблюдательный пункт под стальной плитой, обложенной снаружи дерном и мешками с песком, одна телефонная линия вела в штаб корпуса, другая - к командующему артиллерией; пока шла артподготовка и снаряды с воем, с визгом неслись над ним к немецким позициям, он, держа в руке сверенные часы, смотрел сверху вниз на свою передовую и на передовую противника, прорыв которой не ставили целью даже отдавшие приказ об атаке. Казалось, он слушал оперу, сидя на балконе. Или даже в ложе, и не простой, а королевской, обреченный по высочайшему указу в одиночестве глядеть на приготовления к собственной казни, видеть приближение финальной сцены не оперы, а собственной карьеры, после чего его окончательно и бесповоротно переведут на тыловую должность, в ту сферу, что экипирует и вооружает боевые дивизии, пожинающие славную смерть и бессмертную славу; отныне и впредь он мог мечтать о чем угодно, кроме славы, о любом праве, кроме возможности погибнуть ради нее. Разумеется, он мог бы дезертировать, но куда? К кому? Принять злополучного французского генерала мог только народ, не участвующий в этой войне: голландцы, оказавшиеся в стороне от обычного маршрута германских вторжений, и испанцы, слишком бедные, чтобы совершить, как португальцы, хотя бы двухдневную экскурсию на войну ради развлечения и смены обстановки, и в этом случае - уйдя к испанцам - он получал бы плату даже не за риск жизнью и не за былую репутацию, потом он все же решил, что для войны и пьянства человек никогда не бывает слишком беден. Пусть его жена и дети ходят босиком кто-нибудь всегда купит ему выпивку или оружие, подумал: _Более того, человек, собираясь заняться винной торговлей, не станет просить взаймы у конкурента-виноторговца. Нация, готовясь к войне, может сделать заем у той самой нации, которую собирается уничтожить_.