Впрочем, это спокойствие было призрачным. Спускаясь на лифте или, может быть, чуть позднее, уже на улице, оглушенный ревом города, он почувствует, как когтистая лапа сжимает его сердце: Мария Кристина. Васко никогда не знал, кто выйдет ему навстречу: воительница с надменным холодным лицом или женщина, которой знакомы тоска и страдания. Прежде ее страсть к обвинениям была просто привычкой или стратегической хитростью: настороженная бдительность Марии Кристины лишь прикрывала уверенность в том, что Васко предан и покорен. А сомнения мнимые или подлинные помогали ей истязать себя и мужа. Теперь же, после телефонных звонков и гадких провокаций Жасинты, все рухнуло. В отчаянии Мария Кристина цеплялась уже не за высокомерную уверенность в Васко и не за мимолетное сомнение, а за мысль, что непременно должна обрести вновь то, что выскользнуло из-под ее тиранической опеки. Чего бы это ни стоило. Она не испугалась скрестить оружие с Жасинтой, прибегнув к запоздалому кокетству, которое выглядело смешным: платье с рискованным декольте, каждое утро гимнастика в солярии на мансарде, чтобы кожа немного загорела, неумеренный пыл в ласках, сулящих то, чего они никогда не давали, и завершающихся холодным разочарованием; она унижалась перед ним ("Ты еще находишь меня соблазнительной?"), прощала, не обижая ("Если хочешь, Васко, жизнь всегда можно начать сначала"), и, наконец, проявила внезапный интерес к его творчеству, которое прежде считала ремеслом на потребу нуворишей. Однажды вечером Мария Кристина пришла к нему в мастерскую.
- Я не помешала? - спросила она, тщетно пытаясь придать голосу непринужденность.
И Васко показалось, будто перед ним из темноты вдруг вырос соглядатай. Руки, в которых он сжимал молоток, задрожали. Опустив глаза, Васко проговорил, с трудом шевеля пересохшими губами:
- Ты здесь? Что тебе надо?
- Пришла посмотреть на тебя. - Васко заметил, что лицо у нее внезапно помолодело, словно засветилось от забытой и вновь обретенной радости. Тем не менее она поспешила добавить: - А что, я могла здесь встретить еще кого-нибудь?
Мария Кристина закусила губу, но слова были произнесены, исправить сказанное было невозможно. С равнодушной усмешкой Васко ответил:
- Тебе лучше знать.
И раздраженный, не уняв дрожь в руках, он продолжал высекать из камня лицо с еще не определившимися чертами. Мария Кристина встала у него за спиной и принялась разглядывать мастерскую. Из любопытства. Только из любопытства? Наверное. Она была в студии всего несколько раз. Но ее любопытство было иного рода, нежели любопытство Жасинты. Мария Кристина напоминала соглядатая, вдруг с изумлением обнаружившего то, что укрылось от его долгой, упорной и тщательной слежки. Поэтому осмотр она производила быстро, нетерпеливо и растерянно, точно наверстывая упущенное время, пыталась завладеть вновь открытым миром. Истинным миром Васко, где она неосмотрительно предоставила ему свободу. Взгляды обоих встретились. Ее глаза словно говорили: "Это не так, Васко, не думай обо мне плохо, я здесь для того, чтобы лучше узнать тебя, чтобы стать тебе ближе. Куда мы оба идем? Какой яд нас отравляет?" А его глаза отвечали: "Ты лжешь, мы целыми днями обманываем себя и других; сможем ли мы, ты и я, смело взглянуть в лицо нашим обманам?" Их взгляды встретились в тот момент, когда одним ударом резца Васко придал пухлому мягкому и безвольному лицу жестокость. Его движения постепенно становились все более стремительными, почти яростными, словно вдохновленные мстительным порывом разрушения. Но это была не прежняя ярость, не смертельная схватка между ним и камнем, между ним и ущербным творением, рожденным руками, утратившими силу, как это было с Малафайей и многими другими; камень воплотил Марию Кристину, не постыдившуюся осмотреть мастерскую в его присутствии, ее заносчивость, ее деспотизм. Она все поняла, все почувствовала. Плотью, костями, мозгом. Ее оскорбили, унизили, и ей хотелось теперь заплакать, требуя себе еще большей кары, преклонить колени у станка, как у позорного столба искупления, раз уж невозможно вытереть пот со лба мужа, на котором вздулись вены, чтобы усмирить его и усмирить его руки, только что избившие ее. Но Мария Кристина не заплакала, лишь застывшим и бледным до синевы стало ее лицо. Она пятилась к выходу, раздираемая противоречивыми чувствами, вцепившись ногтями в платье, сдерживая себя и не желая сдерживаться, пока не пробормотала робким шепотом уже на пороге:
- Знай же, что я пришла сюда только для того, чтобы тебя увидеть.
Васко в изнеможении опустился на табурет. Слова Марии Кристины и тон, каким они были сказаны, еще звучали у него в ушах. Правда ли это? Может ли и должен ли он ей верить после стольких лет тяжелых и обычно беспричинных обид и унижений? Что таилось за молчанием Марии Кристины, за ее половинчатыми поступками (но прежде всего за молчанием) или нежной заботливостью, с какой она в последнее время его встречала? Она вела себя точно человек, объятый ужасом. Их обоих терзал страх. Они жили под угрозой неминуемой катастрофы, которую сами же подготовили и которую кто-то из них неизбежно должен был вызвать в минуту отчаяния. Ах да, телефон. Всякий раз, как раздавался звонок, кровь застывала у них в жилах. Но вместе с этой паникой их охватывало чувство странной солидарности. Да, существовал телефон, тяжелый и черный; даже когда он молчал, внутри у него слышалось какое-то клокотание. Он походил на причудливого моллюска. Кошмарного моллюска, явившегося из мира фантастики, где предметы живут самостоятельной жизнью и при желании могут подчинить себе своих создателей. Васко уже попытался однажды отключить телефон, выдернув из розетки трехцветный, свернувшийся спиралью у ножек стола шнур, по которому яд из глотки чудовища тек в уши тех, кто его слушал. Если выдернуть шнур, чудовище утратит свое могущество; обреченное на молчание, оно захиреет. Но эта нависшая над ними катастрофа, тревога, пульсирующая в ячейках из бакелита, злой голос, доносящийся по свернувшимся спиралью проводам, избавляли его от оскорбительного высокомерия Марии Кристины. Она становилась более человечной от неподдельного, искреннего горя. Еще раньше, чем в их жизнь вмешалась Жасинта, Васко не раз приходило в голову, что не мешало бы выдумать несуществующую любовницу лишь для того, чтобы Марию Кристину, убедившуюся, наконец, что кто-то другой оспаривает у нее мужа, встревожило соперничество, которого она и в мыслях не допускала. Анонимное письмо, ложный след - потрясенная, она не сумела бы различить подделки.
Ужасный телефон, порой он отождествлял его с голосом самой Марии Кристины, сделавшейся доносчицей, палачом и жертвой, чтобы и Васко испытывал те же мучения, каким она подвергала себя. Но дело было не только в телефоне. Они боялись всего, что не могли предвидеть или предусмотреть. В напряженной атмосфере страха рождались смутные предчувствия. Вероятно, потом они разгадают их причину - а вдруг уже будет поздно? Инстинкты у них обострились, как в тюрьме, где арестанты привыкали понимать друг друга без слов.
"Животное обладает обонянием, слухом и зрением, оно защищается, нападает и умудряется выжить, - сказал однажды Васко Алберто. - В тюрьме мы в этом смысле уподобились животным: постепенно наш слух, обоняние, осязание достигли невероятного совершенства. Если товарищ в одиночной камере нуждался в чем-нибудь, он всегда находил способ сообщить нам об этом. Когда я впервые услышал этот ритмичный стук по водопроводной трубе и почувствовал, как меня торопят: "Ну, отвечай же скорей!", я и представить не мог, что очень скоро овладею этой азбукой, где вместо букв короткие удары и паузы, придуманные, чтобы побыстрей передать несложную фразу, и овладею настолько, что смогу сообщать товарищам из других камер, какие корабли входят в порт, под каким флагом и с какой маскировкой, и по этим признакам они сумеют догадаться, что происходит в далеком, охваченном войной мире. Находясь в разных камерах, мы ухитрялись играть в шахматы. На полу или где придется чертили клетки и стуком сообщали о ходах, но как узнаешь, что в это время происходит с партнером? Я сделал банальный ход, не требующий размышлений, - контратаку конем, однако мой партнер не ответил. Я постучал снова, спросил, почему он молчит, выругал его, но час шел за часом, у меня на сердце становилось все тревожней, а с той стороны - никаких признаков жизни. Только много лет спустя мне удалось узнать, что, едва я сообщил о своем ходе, в камеру ворвались полицейские и увезли моего партнера в другую тюрьму".
Как реагировал Алберто на эти слова, вырвавшиеся у него прежде, чем он успел сдержаться? Непонятным и, без сомнения, подчеркнутым молчанием. Возможно, между ними уже начала возникать отчужденность, как между Васко и его приятелями по литературным кафе. Поэтому Васко тут же переменил тему разговора, указав на круто обрывающуюся над горным хутором гряду: "Заметь, Алберто, у некоторых пейзажей сердце больше, чем грудная клетка. Как и у иных из нас". Зачем он это сказал? С какой целью? И все же Васко не стал приводить в пример Шико Моуру. Он задумчиво разглядывал клубы дыма, медленно тающие в небе, деревню, которая исподволь надвигалась на них, раздирая в клочья туман. В крепости Ангра он часто с тоской смотрел на клочья облаков, зацепившиеся за проволочное заграждение, и отвлекал его лишь смех Шико Моуры, его особая манера расхаживать по тюремному двору во время гимнастических упражнении, гордая осанка человека, привыкшего, что им любуются; крепкое, поросшее волосами тело Шико дышало энергией, он был настоящим человеком, иные люди носят маску, но только не он, Олинда, только не суровые женщины, которые бесшумно входили в комнату и застывали, словно в почетном карауле, около покойника; эти женщины были настоящими, и настоящим был их мир, настоящей была скорбь, придававшая им сходство с хором из античной трагедии. Да, в тот раз... (Я все-таки расскажу тебе о нем, Алберто, хотя уже не понимаю, чего ты от меня ждешь и чего я жду от тебя, иногда мне кажется, что ты заранее пугаешься моих слов и этот страх может обратиться против меня.) Шико Моура был заядлым курильщиком, я представлял его в кузнице, подобно языческому богу, озаренным пламенем, с горящей, как раскаленный уголь, сигаретой во рту, он был заядлым курильщиком, и его лишили табака, чтобы он ожесточился и потерял самообладание, наконец Шико Моура постучал нам в стену, и, хотя он не соблюдал шифра, мы его поняли. Товарищи бросали Шико сигареты и спички через форточку или оставляли около уборной в условленном месте. Разумеется, он уничтожал окурки, разрывая их на мельчайшие кусочки, но не так-то просто было уничтожить запах дыма в тесной камере, и однажды жандармы накрыли его с поличным. Шико Моуру избивали, чтобы дознаться, где ему удалось раздобыть табак, а он отвечал с улыбкой отважного, сильного и здорового человека: "Разве я вам не говорил, что я верующий? Мне очень хотелось курить, и я попросил богоматерь Фатимскую, которой я обычно молюсь, чтобы она сотворила чудо. И святая не оставила меня в беде, она поняла, как я нуждаюсь в куреве. Только не говорите мне, что вы не верите в чудеса и не почитаете богоматерь Фатимскую!" Его снова бросили в карцер. Насмешка вывела полицейских из себя, и они воспользовались случаем лишний раз наказать Шико Моуру за его гордость и мужество. Когда его привели из одиночки, он едва держался на ногах. Шико Моуру подвергли пытке под названием "статуя": он стоял не шевелясь, пока отекшие ступни уже не умещались в сапогах, ему выкручивали мошонку, пока он не терял сознания, его лицо бога огня стало зеленым. После смерти ты снова превратился в бога, Шико Моура. Они убили тебя и сделали богом. Пусть подтвердят это жрецы молчания, как подтверждаю это я, видевший их около твоего могучего тела.