своим домом, пока его жена сидела рядом, играя с их белоголовым ребенком.
Теперь, когда я сама была полноправным обитателем второго отделения, я с таким же изумлением смотрела на могущественное солнце, патрулировавшее землю («Не задерживайтесь!», «Несанкционированное нахождение на территории запрещено»), в то время как брошенная в подземелье тьма ожидала суда. Солнце казалось более близким, более грозным, со всеми этими приказами об исполнении решения суда, принесенными на лучах и отброшенными в виде тени в стратегических местах, чтобы мы могли прочитать их, принять к сведению, возможно, принять экстренные меры. Когда я выходила на прогулку уже обитателем второго отделения, в небе стояло не то солнце, что светило для четвертого отделения, и на лужайках цвели не те цветы, что следовали велению кукловода – легкого ветерка со стороны четвертого отделения. Мы видели зловещие столкновения красок и слышали взрывы на краю сада. Мы с благодарностью смотрели на тополя, и страх, заставлявший их трепетать, проникал к нам по тайным каналам, вызывая дрожь и у нас. Я ловила каждую возможность, чтобы прогуляться под открытым небом, но старшая медсестра Бридж, зная, как мне это нравилось, велела «не потакать» мне. «На прогулку разрешено ходить только тем, кто заслужил, – таков был ее вердикт. – Кто знает, как себя хорошо вести, а не выбегать с криками из-за стола и плакать, когда ее переводят в “грязный” зал. Как будто она лучше остальных, когда на самом деле наоборот».
При этом сестра Бридж приветствовала официальные мероприятия вроде прогулок, похода в церковь, танцев и призывала всех из «чистого» зала, а также тех из «грязного» зала, кого можно было выпускать на некоторое время, принимать в них участие. Прогресс Клифхейвена во внедрении «нового подхода» был налицо. В шкафу для верхней одежды висели больничные платья и коллекция вечерних платьев пастельных тонов из жесткой блестящей ткани, со сборками, складками, расклешенными подолами, а иногда с нижними юбками из прозрачного нейлона, совпадавшими по цвету с основным нарядом, – все это было куплено главной медсестрой на больничные средства во время одной из поездок в город, и выдавалось для выхода в свет тем, кому нечего было надеть, то есть тем, к кому не приходили посетители. Хотя главная сестра Гласс постоянно твердила мне, чтобы я написала домой и попросила, чтобы мне прислали одежду, я этого не делала, потому что у моих родителей не было либо денег, либо понимания, что пациенты психиатрических больниц носят не только штаны, которые мне дарили в праздничной обертке на Рождество и дни рождения.
Меня включили в группу «забытых» и тех (обычно тоже «забытых»), которые останутся жить в больнице до самой смерти. У нашей группы тоже были свои радости. Однажды с нас снимали мерки, чтобы закупить новые юбки и костюмы, прибытие которых стало волнующим событием, если не слишком задумываться о том, что когда-то это все станет униформой для мертвых. Я все еще не могла поверить, что у меня не было никакой надежды, бегала по кишащей крысами нейтральной полосе между лагерем веры и лагерем неверия, присоединяясь то к одной, то к другой стороне. Никак не могла разобраться во Времени, не зная, чего хотеть от будущего; боясь столкнуться с настоящим, жестокостью старшей медсестры Бридж и наказаниями, которые она мне назначала; и не смея посмотреть в прошлое. Поэтому я молчала, терзая свое ограниченное временем «я», иссушая, будто бесснежным морозом, кромку своей жизни, пока она не сминалась и не опадала, словно листья, под суровым, дующим с моря юго-восточным ветром.
Да, мы тоже танцевали, умалишенные из второго отделения, на которых даже обитатели наблюдательной палаты смотрели как на психов со странностями. Мы надевали наши удивительные вечерние платья, из тафты, вискозы, атласного джерси в цветочек, и выстраивались в очередь перед амбулаторией, чтобы нам сделали макияж: в принадлежавшей отделению косметичке хранились огрызки губной помады, взъерошенные пуховки в комках пудры, коробочка с розовыми румянами и флакон с ароматом гвоздики, которым нам прыснули за уши (кто бы захотел нас целовать?) и на запястья. По завершении всех манипуляций мы превращались в клумбу из гвоздик и выглядели как загримированные под шлюх актрисы.
Ощущалось волнение; ожидание чего-то приятного заставляло покрываться потом, из-за чего наши носы начинали блестеть, несмотря на пудру, а подмышки платьев медленно становились влажными. Приходила главная медсестра, запыхавшаяся, с порозовевшими щеками, и сообщала, как посланник из дальних стран, что «все в четвертом отделении давным-давно готовы и выдвинулись», или «первое отделение только заходит», или «музыканты прибыли». От этого волнение только усиливалось, и тех, кто бурлил эмоциями, приходилось укладывать спать, а остальных утихомиривать холодными угрозами, снижая энтузиазм до приемлемого уровня благопристойности. Главная медсестра Гласс улыбалась, и старшая медсестра Бридж улыбалась, раздавала нам комплименты и предупреждала Кэрол о том, чтобы она не ходила со своим партнером по темным углам столовой мужского отделения, где мы должны были поужинать, после чего наконец пройти через темный, сырой от росы двор; через первое отделение с его амбре мокрых кроватей и покрытой корками кожи и неповторимым запахом увядания – пропуском или бесплатным образцом, который смерть выдает всем старухам; по коридору для посетителей с его тюремной атмосферой, отгороженным решеткой камином, натертым мастикой коричневым линолеумом и длинными кожаными диванами с прямыми спинками; вплоть до той части больницы, которая нам не была знакома, – безотрадности и опустошенности, свойственных мужским отделениям; наконец, прийти в большой зал с его ярким светом, полом, посыпанным порошком, и рядами сидений вдоль стен, с одной стороны наполовину заполненных мужчинами, а с другой – женщинами, и обитыми красным плюшем креслами в дальней части зала, повернутыми лицом к сцене, для официальных лиц: врачей и, может быть, гостей, приглашенных из города, чтобы они могли ознакомиться с тем, как душевнобольные пациенты проводят досуг. Официальные лица обычно прибывали незадолго до ужина, а до этого присутствовал только дежурный врач.
На сцене музыканты играли легкую, непринужденную музыку. Мы находили себе места вдоль стены. Свет слепил. «Истина, Эдит за тобой присмотрит, – говорила Эдит, чуть ли не силой усаживая меня на сиденье. – Садись рядом с Эдит». Когда прибывала последняя группа пациентов из мужских отделений, застенчивых, с приглаженными волосами, в отутюженных брюках и с белыми носовыми платками, выглядывающими из кармашков на груди, и когда появлялась последняя группа женщин, скептически настроенных выздоравливающих пациенток из коттеджа, восклицавших недовольно, что они не очень-то и хотели приходить на танцы, что их заставила старшая медсестра, но, в целом, почему бы и не глянуть, из-за чего вся эта суета, – тогда