Затем это ощущение исчезло, и я заметил, что она изменилась. Пять лет назад, когда мы с ней познакомились, она казалась молоденькой девушкой; теперь она не выглядела моложе своих тридцати лет. При ярком свете в темных волосах блестела серебряная прядь; лицо, которое она отчасти по небрежности, а отчасти из тщеславия обычно не красила, теперь было подгримировано, но грим не мог утаить складок возле рта и морщинок вокруг глаз. Внезапно я вспомнил, что раньше у нее на висках простужали жилки, и это казалось странным для такой молодой женщины с великолепной кожей; теперь эти жилки были тщательно запудрены.
Стоя в центре нашего кружка, она вовсе не испытывала смущения, как бывало прежде. Она держалась свободно, говорила мало и мягко - так обычно держится женщина среди мужчин моложе ее. Теперь ей не приходилось скрывать свою энергию, свою природную силу.
Свет слепил меня, картины куда-то отодвинулись, толпа в комнате казалась более шумной, голоса звучали громче, меня о чем-то спрашивали, но я уже не мог сосредоточиться. Один раз, взглянув на Маргарет, я встретил ее взор: я еще ни слова ей не сказал. Наконец вся группа двинулась дальше, и мы на мгновение остались одни, никто нас не слышал. Но теперь, когда появилась возможность, я не мог говорить: вопросы, которые я хотел задать ей после трехлетнего молчания, застревали в горле; так заика пытается произнести страшную для него согласную. Мы смотрели друг на друга, и я не мог выдавить из себя ни слова. Молчание становилось все более напряженным.
Наконец я пробормотал что-то насчет картин, спросил, нравятся ли они ей; более банального вопроса нельзя было и придумать, словно передо мной стояла наскучившая мне знакомая, с которой из вежливости приходилось поддерживать разговор. Но голос выдал меня: в нем зазвучали интимные нотки, он стал неестественным и хриплым.
- Как живешь?
Ее голос звучал более мягко, но в нем чувствовалась та же напряженность.
- А как живешь ты?
Она, не отрываясь, смотрела мне в глаза. Каждый ждал ответа другого. Я уступил.
- Рассказывать особенно нечего, - произнес я.
- Расскажи, что есть.
- Мог бы жить и хуже.
- Ты всегда был готов к этому, не так ли?
- Да нет, я живу довольно сносно, - ответил я, стараясь сказать ей всю правду.
- В чем же дело?
- Нет ничего интересного, - ответил я.
- Да, этого я боялась.
- Ах, вот как?
- Люди часто говорят о тебе.
Толпа надвинулась на нас, отделила ее от меня, но перед тем, как нам пришлось переменить тему разговора, она зашептала о чем-то, чего желала бы для меня. На лице ее была нетерпеливая, жадная улыбка.
Беседуя с вновь вошедшими, я заметил, как от одной из групп отделился высокий моложавый человек и что-то прошептал Маргарет, которая посматривала в мою сторону.
Она казалась усталой, ей, по-видимому, хотелось уехать домой; вскоре она жестом подозвала меня.
- Вы, кажется, не знакомы с Джеффри? - спросила она.
Он был сантиметров на пять выше меня, - а мой рост - сто восемьдесят три сантиметра, - очень худой, длиннорукий и длинноногий: лет тридцати пяти, красивый, хотя черты лица довольно тяжелые; выразительные глаза и глубокие складки у рта. Гордая посадка головы придавала ему надменный вид, и люди, вероятно, считали, что он доволен собственной внешностью; но когда мы пожали друг другу руки, никакого высокомерия в нем не чувствовалось. Ему было трудно говорить, как и нам с Маргарет за несколько минут перед этим, и, подобно мне, он начал с нелепого замечания о картинах. Задолго до женитьбы он знал о наших с Маргарет отношениях; теперь он словно извинялся и, мне казалось, держал себя не так, как обычно, спрашивая мое мнение о картинах, которыми интересовался, возможно, еще меньше, чем я.
Маргарет сказала, что им пора идти. Элен будет их ждать.
- Это моя свояченица, - пояснил мне Джеффри, все еще чересчур смущенный, чересчур осторожный. - Она осталась с ребенком.
- У нее так и нет своего? - спросил я у Маргарет.
Мне припомнилось время, когда, счастливые сами, мы в заговоре доброты мечтали о счастье для ее сестры. Маргарет отрицательно покачала головой.
- Нет. Ей не везет, бедняжке.
Джеффри поймал ее взгляд и сказал уверенным тоном - так он, наверное, разговаривал со своими пациентами:
- Очень жаль, что она с самого начала не получила разумного совета.
- А ваш как, здоров? - Я обращался к ним обоим, но, в сущности, говорил лишь с Маргарет.
Ответил Джеффри.
- Ничего, - сказал он. - Разумеется, тем, кто не очень хорошо знает малышей, он кажется старше своего возраста. По общему развитию для двухлетнего ребенка его можно отнести к первым десяти процентам, но, пожалуй, к первым пяти нельзя.
Его тон был преувеличенно сухим и беспристрастным, но в глазах светилась искренняя любовь. Тем же беспристрастным током, который, как думают врачи, скрывает их истинные чувства, он продолжал:
- Только вчера, например, он разобрал и собрал снова электрический фонарик. Я бы не сумел этого сделать и в четыре года.
Ощущая молчание Маргарет, я выразил удивление. Джеффри снова обратился ко мне, но тон его изменился: в нем слышалось что-то холодное, самодовольное, почти мстительное:
- Приходите к нам и взгляните на него сами.
- Нет, это не доставит ему никакого удовольствия, - быстро вставила Маргарет.
- Почему бы ему не прийти пообедать и не посмотреть на ребенка?
- Вряд ли это будет удобно, - заявила Маргарет, обращаясь прямо ко мне.
Я ответил Джеффри:
- Буду очень рад побывать у вас.
Вскоре Маргарет резко повторила, что им пора домой. Я вышел вместе с ними из комнаты в холл, куда сквозь отворенную дверь доносился шум дождя. Джеффри выбежал подогнать машину, а мы с Маргарет стояли рядом, глядя на темную улицу, на полосы дождя, прорезанные падавшим из дверей лучом света. Дождь стучал по мостовой и шипел, похолодало, от деревьев пахло свежестью, и на мгновение я ощутил покой, хотя был уверен, как не был уверен ни в чем другом, что покоя в моей душе нет.
Мы не смотрели друг на друга. Машина подъехала к обочине тротуара, свет фар тускло пробивался сквозь завесу дождя.
- Значит, мы увидимся, - негромко и глухо сказала она.
- Да, - ответил я.
38. ЗНАЧЕНИЕ ССОРЫ
Я сидел за обеденным столом между Маргарет и Джеффри Холлисом, и мне хотелось говорить с ним по-дружески.
Стоял сонный полдень; на улице ярко светило солнце, и в садах Саммер-плейса не было видно ни души; сквозь раскрытые окна доносился лишь усыпляющий рокот автобусов, мчавшихся по Фулэм-роуд. Я пришел всего четверть часа назад, и мы все трое, словно раскиснув от жары, вяло перебрасывались фразами. Джеффри был в рубашке с расстегнутым воротником, а Маргарет в ситцевом платье. Мы ели салат с крутыми яйцами и пили только ледяную воду. А в промежутках между едой я и Джеффри обменивались учтивыми вопросами о работе.
В столовой, которая после жары на улице казалась оазисом, источавшим прохладу, все, что мы говорили, звучало вполне любезно. Я узнал о работе детского врача, о часах приема, обходах больных в палатах, о ночах, когда ждешь вызова. Он приносил пользу, был искренне предан своей работе, считал ее столь же необходимой, как еда, что стояла перед ним. И рассказывал он о ней с увлечением. Кое в чем ему повезло, признался Джеффри.
- Во всяком случае, по сравнению с другими врачами, - сказал он. - Врач любой другой специальности имеет дело с пациентами, которым так или иначе со временем становится хуже. Дети же в большинстве своем поправляются. Это придает работе совсем иное настроение и, конечно, приносит удовлетворение.
Джеффри провоцировал меня: его работе следовало завидовать, ею нужно было восхищаться; а мне хотелось доказать, что все это не так.
Не доверяя себе, я решил переменить тему разговора. Недолго думая, я спросил у него первое, что мне пришло в голову: какого он мнения о новостях, напечатанных в утренних газетах.
- Да-да, - равнодушно отозвался он, - отец одного из моих пациентов что-то говорил об этом.
- А каково ваше мнение?
- У меня нет никакого мнения.
- Но вопрос довольно ясен, не так ли?
- Возможно, - ответил он. - Дело в том, что я не читал утренней газеты.
- Вы так сильно заняты? - старался я поддерживать разговор.
- Нет, - ответил он с нескрываемым удовольствием, откидывая назад голову, как человек, сделавший ловкий ход, - мы их вообще не читаем. Год назад мы перестали на них подписываться. Мне казалось, что газета будет доставлять мне неприятные волнения; пользы это никому не принесет, я же только пострадаю. Во всяком случае, я считаю, что в мире и без того слишком много неприятностей, и добавлять к ним хотя бы малую толику своих не намерен. И потому мы решили, что самое благоразумное - газету больше не выписывать.
- Я бы так не смог, - заметил я.
- Нет, в самом деле, - продолжал Джеффри, - если бы многие из нас брали себе дело по плечу да все свое внимание сосредоточивали на вещах, реально осуществимых, напряженности в мире стало бы гораздо меньше, а силы добра и разума могли бы восторжествовать.