- Вы, кажется, были адвокатом?
- Да.
- Хорошим?
- Мне никогда не удалось бы стать первоклассным, - ответил я.
- Почему?
Несмотря на его неуклюжесть, он был из тех людей, кому не хочется отвечать общими фразами.
- Карьера такого рода, - пояснил я, - требует тебя целиком, без остатка, а я на это никогда не был способен.
Он кивнул и на секунду поднял глаза. Прежде всего меня удивило, как молодо он выглядит. В то время ему было около шестидесяти пяти, но его загорелое лицо почти не было тронуто морщинами, только шея стала шершавой, как у всех стареющих мужчин. А потом я заметил, что он удивительно красив. Обе дочери унаследовали от него правильные черты, но в лице Дэвидсона, тонком и скульптурно-четком, была та идеальная красота, которой не было у них. Его глаза, совсем не похожие на прозрачные и светлые глаза Маргарет, горели огнем; они были блестящие, темно-карие, светонепроницаемые, как у птицы.
Когда он взглянул на меня, его губы тронула легкая усмешка.
- Что ж, это, пожалуй, достойное объяснение, - заметил он и продолжал, снова уставившись себе в колени: - Говорят, вы знаете дело Собриджа; это правда?
- Да.
- Вы действительно знаете дело или только видели документы?
- Я присутствовал, когда Собридж впервые был назначен... - попытался было я объяснить, но Дэвидсон снова чуть заметно усмехнулся.
- Это звучит убедительно. Теперь мне понятно, отчего вы заслужили репутацию человека, умеющего подбирать кадры. Расскажите мне все по порядку, так, пожалуй, будет проще всего.
И я рассказал ему все сначала; как Собридж впервые появился в Барфорде после трехлетнего пребывания в научно-исследовательской лаборатории Оксфорда; как еще в 1944 году начали подозревать, что он передает сведения иностранному агенту; как год спустя эти подозрения усилились; рассказал о допросе, в котором принимал участие мой брат как научный руководитель Собриджа, о его признании, аресте и суде.
За все время, пока я говорил, Дэвидсон ни разу не пошевелился. Опустив голову, - я обращался к его седой шевелюре, - он сидел так неподвижно, будто не слышал меня, и не шелохнулся даже тогда, когда я замолчал.
Наконец он сказал:
- Как комментатор, если Мейнарда Кейнса принять за сто, вы стоите около семидесяти пяти. Нет, имея в виду сложность материала, даю вам семьдесят девять. - Столь оригинально оценив мой рассказ, он продолжал: - Но все, что вы рассказали, меня ни в какой мере не удовлетворит, если я не получу ответа на три вопроса.
- Что это за вопросы?
- Во-первых, действительно ли этот молодой человек виновен? Меня интересует не теоретическая сторона дела, я хочу знать: совершал ли он поступки, в которых его обвиняют?
- У меня на этот счет нет никаких сомнений.
- Почему у вас нет сомнений? Он сознался, я знаю, но мне кажется, за последние десять лет нам довелось убедиться в одном: в определенных обстоятельствах почти любой признается в чем угодно.
- У меня не было никаких сомнений задолго до того, как он сознался.
- Вы располагали еще какими-нибудь доказательствами?
Он сурово взглянул на меня, и на лице его отразились тревога и подозрительность.
- Да.
- Какими?
- Данными разведки. Больше я не имею права вам сказать.
- Это звучит не очень убедительно.
- Послушайте, - начал я, запнулся на его фамилии и наконец произнес "мистер Дэвидсон", чувствуя себя неловко, как на первом званом обеде, когда не знаешь, какой вилкой пользоваться. И не потому, что он был старше меня, и не потому, что он человек либеральных принципов и неодобрительно относился ко мне; дело было в том, что я любил его дочь, и какое-то странное атавистическое чувство не позволяло мне, обращаясь к нему, бесцеремонно называть его просто по фамилии.
Справившись с собой, я объяснил ему, что большинство секретов разведки, конечно, чепуха, но есть и такие, которые необходимы, - например, методы получения информации; все правительства, пока вообще существуют правительства, вынуждены хранить их в тайне, и здесь именно такой случай.
- Не слишком ли это обтекаемое объяснение? - спросил Дэвидсон.
- Так может показаться, - ответил я. - Тем не менее это правда.
- Вы в том уверены?
- Да, - ответил я.
Он опять взглянул на меня. И, как будто успокоившись, сказал:
- Допустим. В таком случае я перейду ко второму вопросу. Почему он признал себя виновным? Не сделай он этого, вам всем, судя по вашим словам, пришлось бы несладко...
Я с ним согласился.
- Тогда зачем же он это сделал?
- Я часто задумывался над этим, - сказал я, - но так и не смог понять.
- Мне нужно убедиться, - сказал Остин Дэвидсон, - что во время следствия он не подвергался ни угрозам, ни принуждению.
И снова меня не возмутили его слова, - они были слишком справедливыми. Вместо того чтобы отделаться официальной фразой, я мучительно подыскивал правдивый ответ. Я сказал, что после ареста Собриджа ко мне уже не поступали сведения из первых рук, но что, по-моему, во время следствия вряд ли применялись какие-либо бесчестные методы.
- Почему вы так думаете?
- Я видел его потом в тюрьме. И если бы что-либо подобное имело место, он бы, конечно, рассказал об этом. Ведь он не отрекся от своих убеждений. Он остался коммунистом. Будь у него основания жаловаться, не думаю, что он стал бы слишком церемониться с нашими чувствами.
- Это разумно, - согласился Дэвидсон.
Я понял, что он начинает мне верить.
- И последний вопрос, - продолжал он. - Четырнадцать лет тюрьмы кажутся большинству из нас слишком суровым наказанием. Было ли оказано на суд какое-либо давление со стороны правительства или должностных лиц с целью сделать процесс показательным в назидание другим?
- Об этом, - ответил я, - мне известно не более, чем вам.
- Хотелось бы услышать ваше мнение.
- Я был бы крайне удивлен, если бы имели место какие-либо прямые указания, - ответил я. - Единственное всему объяснение - это то, что судьи, как и другие люди, не свободны от влияния общественного мнения.
Все еще не двигаясь. Дэвидсон некоторое время молчал, а потом, по-мальчишески тряхнув головой, заключил:
- Больше, пожалуй, вам нечего мне сказать; что же касается меня, я рад, что познакомился с человеком, который умеет говорить откровенно. - И продолжал: - Итак, в целом, вы удовлетворены делом Собриджа?
Возможно, он просто сказал это, чтобы окончить разговор, но я вдруг, рассердился. Мне не доставляло никакого удовольствия защищать существующие порядки, однако меня раздражало высокомерие людей порядочных, у которых были средства культивировать свою порядочность, не представляя себе реально, куда она может привести, и не задумываясь над ее общественной полезностью. Я говорил резко, не так, как подобает чиновнику. И закончил:
- Не думайте, что мне по душе все, что мы сделали. Или многое из того, что нам еще предстоит сделать. У таких, как я, есть только два выхода в подобной ситуации: либо держаться поодаль, предоставив другим делать грязную работу, либо влезать в самую гущу, стараясь не допускать худшего, и не забывать ни на минуту, что сохранить руки чистыми не удастся. Ни то, ни другое мне но улыбается, и, будь у меня сын, я бы посоветовал ему заниматься тем, чем занимаетесь вы, и выбрать для своего рождения более подходящее время и место.
Давно уже не давал я такой воли своим чувствам. Дэвидсон смотрел на меня, насупившись, но взгляд его был дружеским и приветливым.
- Да, - заметил он, - моя дочь говорила, что вы, наверное, испытываете нечто в этом роде. Я спрашивал у нее про вас, - продолжал он небрежно и добавил с простодушием, одновременно и высокомерным и искренним; - Я никогда не умел судить о людях по первому впечатлению. Поэтому мне приходится разузнавать о них заранее.
Следующие две недели я наслаждался тем покоем, который, как шелковистый кокон, окутывает человека в преддверии долгожданного события, - такое же чувство я испытывал после первой встречи с Маргарет. Я ничего не загадывал; я, который так много загадывал раньше, словно от всего отключился; теперь, когда у меня появилась возможность снова оказаться в доме Дэвидсонов, я не размышлял о будущем.
С этим же настроением я написал Дэвидсону, что, если он зайдет, я сообщу ему кое-что новое о деле Собриджа. Он зашел и как будто остался доволен; потом мы вместе шли по Виктория-стрит. Был жаркий солнечный день, люди старались спрятаться в тень, но Дэвидсон настоял, чтобы мы шли по солнечной стороне.
- Никогда не упускайте ни капли солнца, - сказал он, словно это была прописная мораль.
Он шел широким шагом, опустив голову, ступая очень тяжело для такого худощавого человека. Манжеты его рубашки, слишком длинные и расстегнутые, свисали намного ниже рукавов пиджака. Но, несмотря на свой поношенный костюм, он обращал на себя внимание прохожих, потому что был самым приметным и самым красивым человеком на улице. Как похожа эта небрежность в одежде на небрежность Маргарет, подумал я.