Кажется, я уже говорил вам, что унаследовал от отца довольно значительное состояние. Но и деньги были мне противны, словно и на них лежал отпечаток отцовской порядочности и его чувства долга. Он создал богатство, чтобы жить в нем и после смерти, чтобы воплотить в деньгах свою жизнь и общественное положение. Я не любил этих денег и мстил им, используя лишь на потребу своей лености и на удовольствия. Я бездельничал, работать не было необходимости. А чего стоит жизнь, если в ней нет твердости и неподатливости камня? Я мог удовлетворять все свои прихоти, но это было так скучно, сестра. Придумывать, как убить день, труднее, чем дробить камень! Все это ничего не стоило. Поверьте, сестра, неустойчивый человек получает от жизни меньше, чем нищий".
Помолчав немного, он сказал:
"- Как видите, мне, право, незачем жалеть о своей молодости. Если я сейчас мысленно возвращаюсь к ней, то не для того, чтобы припасть к роднику юности. Мне стыдно, что я был молод, ибо тогда я испортил свое будущее. Это было самое шальное, самое бестолковое время моей жизни. И все же именно в молодости со мной произошло событие, важности которого я в ту пору не оценил. Я говорю "событие", но в нем не было ничего исключительного: я познакомился с девушкой и решил, что овладею ею. Правда, я любил ее, но в молодости и это вполне естественно. Свидетель бог, это была не первая моя любовь и даже не сильнейшее из моих увлечений, которых я уже не помню".
VII
Сиделка озабоченно покачала головой.
- Все это он рассказывал словно на исповеди.
Было видно: от меня он ничего не таит. Без сомнения, он готовился к смерти. И мне осталось только молиться о том, чтобы всевышний чудом или по милосердию своему принял эту исповедь, совершенную во сне и обращенную к особе, этого недостойной.
Быть может, господь посчитается и с тем, что человек в беспамятстве не может так глубоко сожалеть о содеянном, насколько это необходимо для полного покаяния.
"- Опишу вам, какая она была, - продолжал он. - Странно, теперь я не помню ее лица. Помню только серые глаза и голос, чуть хрипловатый, как у мальчишки. Она тоже рано потеряла мать и жила с отцом, которого она боготворила. Это был прекрасный человек, талантливый инженер. Ему и себе на радость она выучилась на инженера и пошла работать на завод. Оба очень гордились этим. Сестра, милая, видели бы вы ее там, в кузнечном цеху, среди паровых молотов, станков, раскаленного железа и полуобнаженных молотобойцев! Она походила и на девочку, и на эльфа, и на смелого мальчика-подростка. Рабочие ее обожали, относились к ней особенно бережно потому, что она жила в мире мужчин. Однажды она привела меня в свой цех, - и после этого я в нее влюбился. Такой хрупкой, такой нежной, отважной казалась она среди сильных, мужских тел, блестящих от пота. Меня покорил ее негромкий, чуть хриплый голос, авторитет инженера, командующего огнем, металлом, работой... Скажут - в цеху не место девушке. Прости, господи, мне грешному, но именно там я захотел ее мучительно и безудержно, там, в тот момент, когда она принимала какую-то работу и сердито хмурила свои тонкие брови. А может, когда она стояла рядом со своим громадным стариком отцом и он положил ей руку на плечо, словно сыну, которым гордится и которому передает дело своей жизни. Рабочие называли ее "господин инженер", а я уставился на ее девическую шею, охваченный мучительным желанием, которое тревожило меня, словно в нем было что-то противоестественное.
Она была безмерно счастлива: счастлива потому, что гордилась отцом и собой, счастлива тем, что люди любят ее и она сама зарабатывает свой хлеб.
Счастье ее было такое спокойное, ясное, уравновешенное. Спокойствие светилось в ее взгляде, слышалось в скупых словах, произнесенных мальчишеским голосом. Ее ладони и пальцы были вечно измазаны тушью, и я так любил эти пятна... А я тогда был тщеславным и фатоватым юнцом, полным напускной самоуверенности. Эта девушка как-то сбивала меня с толку. "Хочет быть бесполым существом", - думал я и с какой-то злостью вбил себе в голову, что покорю ее как женщину. Мне казалось, что тем самым я возьму над ней верх. Видимо, мне стало стыдно за себя, за свое ничтожество и праздность, и потому только мне хотелось насладиться триумфом мужчины-завоевателя. Поймите, так я объясняю это себе сейчас, а тогда была лишь любовь, лишь влечение, лишь неодолимое желание склониться над ней и вырвать у нее признание в любви".
Он задумался и помолчал немного.
"- А теперь, сестра, я перехожу к тому, о чем мне очень трудно говорить, но пусть будет высказано все! Это не была первая моя любовь, когда, - судите, как вам угодно, - все происходит почти непроизвольно и неотвратимо. Я хотел завоевать девушку и пробовал всякие средства, которые бросили бы ее в мои объятия. Стыдно вспомнить, какими нелепыми, грубыми и беспомощными казались все известные мне светские фортели против своеобразной, самобытной, почти суровой прямоты этой чистой, целомудренной девушки. Я видел, что она выше всего этого и выше меня, что она сделана из более благородного материала, чем я, но я уже не мог отступить. Странное существо человек, сестра! Я упивался мучительными и мерзкими мечтами о том, как с помощью обмана, гипноза, наркотиков или еще чего-нибудь подло овладею девушкой, оскверню ее... знаете, как оскверняют храм. Я ничего не скрываю от вас, сестра, ничего. Я казался себе исчадием ада.
И пока я унижал ее в своей душе, она меня полюбила!
Да, полюбила и однажды отдала мне свою любовь так же просто, как растение отдает созревший плод. Все вышло иначе, совсем иначе, чем представлялось моему распаленному воображению. И знаете, я был тогда неловок, как юноша, еще не знавший женщины..."
При этих словах он закрыл лицо руками и замер.
"- Да, я скот, - продолжал он, - и заслуживаю всего, что потом произошло со мной... Я наклонился над ней, - она лежала, прикрыв глаза, - и старался насладиться воображаемым триумфом. Мне хотелось, чтобы из глаз ее брызнули слезы, чтобы от отчаяния и стыда она закрыла лицо руками. Но лицо девушки было спокойно и ясно, она дышала ровно, будто спала. Мне стало не по себе, я прикрыл ее и отошел к окну, разжигая в душе бесовскую гордыню.
А когда я обернулся, она смотрела на меня открытым, ясным взором, улыбнулась и сказала: "Ну вот, теперь я твоя!"
Я перепугался, да, перепугался, изумленный и униженный, а она вся светилась нежностью, уверенностью, чистотой... не знаю даже, как это назвать.
Очень просто: я твоя, и все тут. Так случилось - мы вместе, и ничего нельзя поделать. Как легко и просто, какое несомненное и великое решение. Да, все решено, все теперь вернее верного, все ясно до конца: умненькая девчушка ' высказала это уверенно, без колебаний. "Теперь я твоя". Подумайте, как она горда, как довольна, что открыла в себе эту благословенную, живую, верную и надежную правду.
Глаза ее еще широко раскрыты от изумления необыкновенным, ошеломляющим открытием, а сама она уже проникается великим спокойствием незыблемого решения. Мелкие черты лица, несколько секунд назад искаженные смятением и болью, теперь приняли новое, определенное выражение, я бы сказал - выражение человека, который обрел самого себя. "Да, теперь я знаю, кто я такая: я твоя, и то, что случилось, правильно, таков порядок вещей." Словно улеглась зыбь, успокоилась водная гладь и стала прозрачной до самого дна.
Я ничего не скрываю от вас, сестра. Если бы она закрывала лицо руками, сотрясаясь от рыданий, если бы в глазах ее был упрек: "Нехороший, что ты со мной сделал!" - я ощутил бы торжество победы.
Это торжество могло быть злым или добрым, гордым или великодушным, или жалостливым, каким угодно.
Быть может, я упал бы перед ней на колени, клянясь в любви и целуя ее руки, испачканные тушью.
Но не моя это была победа, на мою долю достались лишь смятение и стыд. Я что-то заикнулся о любви. Она удивленно подняла брови: к чему, разве нужно говорить от этом? Я твоя, и этим высказано все: и признание в любви, и взаимность, и свершившееся, и все "да" в мире. Грубо и нескромно было бы сейчас болтать о чувствах, о благодарности. Зачем? Да, это свершилось, я твоя. А если ты будешь еще говорить, мне покажется, что ты чувствуешь себя виноватым.
Ах, сестра, сестра, разве вы не понимаете, какая была в этом мудрая зрелость, достоинство и чистота?
Разве не получилось так, что я хотел греха, а она превратила его в святыню? Какой позор! Я не нашелся, что ей ответить. А она с интересом осматривала мою квартиру, словно видела ее впервые, и напевала песенку. Она, которая прежде никогда не пела! Да, она чувстовала себя как дома, хотя и не говорила об этом, она чувствовала, что здесь ее место.
Потом она улыбнулась, подсела ко мне и заговорила своим негромким, чуть хриплым голосом... не о настоящем или будущем, а о себе, о своем детстве, о девических увлечениях. Она отдавала мне свое прошлое, как будто с этих пор все должно было принадлежать мне. А меня грызло странное чувство унижения и неполноценности. Я попытался снова обнять ее, но она лишь подняла руку, и этого было достаточно, чтобы смирить меня. "Нет, - сказала она, совсем не стесняясь, - в другой раз..." Все это было так просто и несомненно: я - твоя, и наша любовь не пустая блажь, а разумное, стойкое, нужное чувство. И она поцеловала меня в губы, словно говоря: не хмурься, малыш! Словно она была моей матерью, словно она была старше и сильнее, взрослее меня.