найду резчика, который не повредит камень. И прослежу, чтобы вас не обдурили. Я же понимаю, вы хотите, чтобы за вашей мамой хорошо приглядывали”. Цукерман наконец сообразил, о чем речь. Он отдал Майку все купюры из кармана и заверил его, что через год приедет. Но после того как вещи разобрали и квартиру продали, он во Флориду не возвращался. За надгробьем следила их родственница Эсси, она и написала обоим сыновьям, что газон на кладбище поливают ежедневно, вокруг могилы все зелено. Но для удивительно неустранимого горя это было все равно что поливать Антарктиду. Мама ушла. Мама – тоже материя.
Почти три года прошло, но эта мысль не потеряла силы. Она по-прежнему выскакивала невесть откуда и перекрывала все остальное. Жизнь, раньше разделявшаяся датами его браков, разводов, публикаций книг, распалась на две четкие исторические эпохи – до этих слов и после. Мама ушла. Тема его мучительных снов длиной в ночь, слова, заставившие его маленького двойника крикнуть: “Я этого не хотел, возвращайся!”
Тоска по матери, с которой он расстался в шестнадцать лет, – страдал бы он так, если бы сейчас работал и был здоров? Чувствовал бы он хоть что-то так же остро? А всё – последствия его загадочного недуга! Но если бы не тоска, заболел бы он? Разумеется, тяжелая и неожиданная потеря кому угодно подорвет здоровье – так же, как разногласия и злобные споры. Но неужели – три-четыре года? Как глубока может быть травма? И насколько я хрупкий?
Хрупкий, ох слишком хрупкий даже для того, чтобы противоречить самому себе. Человеку свойственно испытывать противоречивые чувства; всем приходится тащить эту ношу – никому не хочется смиряться. Писатель без своих непримиримых половинок, четвертей, осьмушек, шестнадцатых долей? Да это просто кто-то, у кого нет сил сочинять романы. Или права. Он не ушел добровольно – его вышвырнуло из профессии. Физически непригоден к тому, чтобы разрываться на части. Сил не хватает. И души.
Одинаково бесцельно, думал он: стараться защитить свою работу и объяснить свою боль. Как только выздоровею, не буду заниматься ни тем ни другим. Как только выздоровею. Замечательной данью несокрушимой воле будет вспомнить эту живительную мысль прямо на следующее утро – что примерно так же вероятно, как вернуть умершую женщину к жизни только потому, что во сне ребенок закричал, что он этого не хотел.
Цукерман наконец понял, что мама была его единственной любовью. А возвращение в университет – это мечта о том, чтобы его снова полюбили учителя, – теперь, когда она ушла. Ушла, однако присутствует в его жизни куда больше, чем в последние тридцать лет. Назад к учебе, к временам, когда можно соответствовать тому, что тогда властвовало тобой, и самой страстной привязанности всей жизни.
Он закинул в рот второй перкодан и нажал на кнопку – опустить стекло между передним и задним сиденьями.
– Рики, почему вы меня отталкиваете?
– Вовсе нет. Вы мне интересны.
После их переговоров в баре она перестала говорить “сэр”.
– И что вам во мне интересно?
– То, как вы на все смотрите. Это любому будет интересно.
– Но вы не станете работать на меня в Нью-Йорке?
– Нет.
– Вы думаете, что я эксплуатирую женщин, да? Думаете, я их принижаю? Девушка работает в “Мерчандайз марте” за сто долларов в неделю, и ее не эксплуатируют, но если девушка снимается в фильмах студии “Суперплотское” и зарабатывает пять сотен в день – в день, Рик, – и это эксплуатация. Так вы думаете?
– Мне платят не за то, чтобы я думала.
– Но вы отлично умеете думать. И с кем вы здесь трахаетесь, вы, хорошенькие независимые девушки? На такой работе у вас наверняка полно мужиков.
– Я не понимаю, о чем вы.
– У вас есть бойфренд?
– Я только что развелась.
– Дети есть?
– Нет.
– Почему? Не хотите рожать детей в нашем мире? Почему? Потому что феминистки считают детей помехой или из-за атомной бомбы? Я спрашиваю, Рики, почему вы не хотите иметь детей. Чего вы боитесь?
– А что, бездетный дом – это сигнал опасности для “Давай по-быстрому”?
– Очень остроумно. А почему вы со мной пикируетесь? Я задал серьезный вопрос о жизни. Я серьезный человек. Почему вы мне не верите? Я не говорю, что я праведник, но у меня есть определенные ценности, я – борец, и я говорю о том, за что борюсь. Почему людям так тяжело воспринимать все как есть? Меня распяли на кресте сексуальности – я мученик сексуальности, и не надо на меня так смотреть, это правда. Мне интересна религия. Не их гребаные запреты, а религия. Мне интересен Иисус. Что в этом такого? Его муки – это то, чему могу сострадать. Я говорю об этом людям, и они смотрят на меня точно так, как вы. Себялюбец. Невежда. Кощунник. Я говорю об этом в ток-шоу, и на меня начинают сыпаться угрозы. Но он, заметьте, никогда не называл себя Сыном Божьим. Он утверждал, что он Сын Человеческий, что он один из людей, со всеми вытекающими. Но христиане все равно сделали из него Сына Божия, стали воплощением того, против чего он предостерегал, новым Израилем, только не тем, какой надо. А ведь новый Израиль – это я. Рики, я – Милтон Аппель.
Это уже было чересчур.
– Вы и Иисус. Господи, – сказала она, – есть же люди, которые думают, что им все с рук сойдет. – А почему бы и не Иисус? Они его тоже ненавидели. Мужи скорбей и изведавшие болезни [49]. Аппель Скорбный.
– Скорбей? А как насчет удовольствий? Власти? Как насчет богатства?
– Что есть, то есть. Признаю. Люблю удовольствия. Люблю извергать семя. Глубокое, захватывающее ощущение. Мы с женой в ночь перед моим отъездом занимались сексом. У нее были месячные, у меня стоял, и она мне отсосала. Было изумительно. Настолько изумительно, что я заснуть не мог. Через два часа еще и подрочил. Не хотел, чтобы это ощущение ушло. Хотел испытать его снова. Но она проснулась, увидела, что я кончаю, и расплакалась. Она не понимает. Но вы-то, вы, такая раскрепощенная женщина, вы-то понимаете?
Она не удостоила его ответом. Занималась тем, за что ей платили, – вела машину. Сверхчеловеческая сдержанность, подумал Цукерман. Из нее бы вышла замечательная жена для какого-нибудь писателя.
– Так вы считаете, что я принижаю женщин. Вот почему, что бы я вам ни предложил, вы не поедете со мной в Нью-Йорк.
Она промолчала, а Цукерман подался вперед, чтобы говорить ей прямо в ухо.
– Потому что вы – феминистка треклятая.
– Слушайте, мистер Скорбный, я вожу тех, кто мне платит. Машина моя, и я делаю то, что хочу. Я работаю на себя. Здесь я не на договоре у Хефнера, и там не хочу быть на