Я сказал, что тот бедолага, захваченный кустом, хрипел и отдавал богу душу.
Кабы это было на самом деле!
И не хрипел он и не отдавал богу душу. Кусту шиповника не удалось его захватить и вонзить когти в его тело. Он вообще не сумел взять в плен никого из сборщиков дикорастущих плодов. Хотя наш куст, глубоко ушедший корнями в землю, гибкий и сильный, сопротивлялся, трещал и угрожающе шипел, хотя поначалу ему удавалось, напрягая все свои сухожилия, отцепиться от деревянных крючьев своих недругов, все-таки в конце концов он не выдержал и рухнул, люди понемногу, не торопясь, растаскивали его на части, прижимали отдельные побеги к земле, наступали на них ногой, потом захватывали своими неумолимыми деревянными крючьями следующие и таким образом разодрали и уничтожили всю его негритянскую прическу. Одновременно они подзывали бабок, чтоб и те подошли и набрали себе шиповника на вино, и бабки подходили и рвали крупные ягоды, и несколько молодых женщин свернули с дорожек, проложенных для сердечников, и тоже стали обрывать куст, а владельцы здоровенных „хитачей“ усилили звук до такой степени, что аппараты их заревели, точно львы, вдруг набежавшие на облысевшие склоны Бабы Яги. И не успели еще наступить сумерки, как куст шиповника был совершенно разорен, растоптан ногами и избит деревянными крючьями сборщиков, отомстивших ему за то, что он так долго сопротивлялся и что он сумел пустить кое-кому кровь, вонзив коготь в плечо или оцарапав щеку. Они убили его в буквальном смысле слова, пришибли, как пришибают змею, заколотили до смерти своими деревянными крючьями. И, как ни странно, никто не крикнул: „Что вы делаете, зачем вы убиваете куст!“, как будто всем казалось вполне естественным, что группа людей, вооруженная своими первобытными орудиями — деревянными крючьями — набрасывается на мирный куст шиповника и с первобытной жестокостью растаптывает его, как растаптывают голову змеи.
Я не знаю, сколько лет было этому кусту, и никто из тех, кого я позже расспрашивал, не мог мне сказать, как долго жил он на нашей земле, ровесник ли он столетних дубов и платанов или он еще старше и жизнь его началась во времена ушедшей под воду Атлантиды, наскальных рисунков в пещере Магура и всех тех ужасных чудищ, чьи окаменевшие кости оседают в земле, в камне или в угольных пластах… а также внутри нас, во мраке наших глубоких, затаенных подземелий.
Сколько недель уже я работаю над своим японским отелем, а так и не придал работе желанного направления, и не только что направления не придал, а вообще с места не сдвинул, хотя сама история — проще быть не может. Дальше я постараюсь рассказать обо всех событиях по порядку, чтоб читатель мог сам проследить за ними и убедиться, что я изложил их добросовестно, не поддаваясь своей склонности ко всему загадочному и странному, хотя такая склонность у меня действительно есть.
Простые истории, вроде этой истории с японским отелем, заставляют меня постоянно быть начеку, так как я заметил, что если не всегда, то очень часто в них там и сям запрятаны ловушки, в которые можно попасть совершенно неожиданно, да еще и вовлечь читателя, которому ты с самого начала сказал: „Не бойся!“ Тут мне хочется привести слова одной молодки из видинской епархии, которая в подобных случаях любила повторять: „Больше всего я боюсь слов „Не бойся!“, потому что словами „Не бойся, молодка!“ противоположный пол усыплял ее женскую бдительность. Это может случиться, однако же, не только в видинской, но и в любой другой епархии, а также в другой области и краю, в другом государстве или на другом континенте. В наши дни все мы, к примеру, являемся свидетелями того, как Америка улещивает Европу и, стараясь натянуть на нее першинговые штаны, непрерывно успокаивает ее словами „Не бойся, молодка!“
Но я все же вернусь к истории с японским отелем и расскажу все по порядку. В конце мая 1981 года я был приглашен в построенный японцами отель „Витоша — Нью Отани“ присутствовать при вручении большой литературной премии города Софии шведскому писателю Артуру Лундквисту. Церемония вручения должна была состояться в одном из залов восточного крыла. На фасаде этого восточного крыла круглосуточно, через равные интервалы, световые цифры показывают время и температуру воздуха. Против входа в зал, где должна была состояться церемония, расположен внутренний японский сад, устланный мелким серым гравием, аккуратно причесанным граблями и уложенным извилистыми бороздами. Несколько зеленых кустов зубами и когтями вцепились в причесанный гравий. С одной стороны сад огорожен стеклянной стеной, с трех других сторон высокой каменной кладкой, так что он находится как бы на дне колодца. Этот сад можно обрабатывать, только если не ступать в него, а спускаться сверху и висеть над ним, подобно пауку. Сад застыл, как пейзаж пустыни, в нем нет ни человеческих следов, ни отпечатков звериных лап. Он словно расположился там, на дне колодца, еще до сотворения мира, и посеяна будто в нем сама вечность, застывшая в извилистых бороздах мелкого сероватого гравия. Для жителя Балканского полуострова такой сад — экзотическая картинка, для японца он — общение с вечностью. Японец — человек бедный, земли у него мало. Ему хватает песчаного садика в пядь величиной, и он подравнивает его граблями, причесывает извилинами и, усевшись на краю садика, завернувшись в свое кимоно, наблюдает, как заходящее солнце удлиняет тени в песчаном саду. Так он общается с вечностью. И еще он общается с вечностью, выращивая в маленьких горшках столетние дубы или столетних карпов у себя дома или в своем домашнем колодце, если у него есть колодец… Когда я шел на вышеупомянутую церемонию в японский отель, этот песчаный японский сад произвел на меня сильнейшее впечатление. Впечатление на меня произвел тот факт, что в него в сущности ниоткуда нельзя было войти, что и заставило меня сравнить его с вечностью и предположить, что сама вечность посеяна в его бороздах и что этот сад, застывший на дне колодца, каким-то своим, совершенно особым способом общается с пустынной вселенной, отражая некоторую ее часть.
Кто и когда обрабатывает этот сад, не могу вам сказать, хотя этот вопрос прочно засел в моем сознании и еще долго меня преследовал; и еще одно засело в моем сознании — часы в главном фойе отеля. В них было очень трудно ориентироваться, так как они одновременно показывали время в разных точках земного шара. Сам земной шар был распят, точно шкура неведомого животного, и разрезан не только гринвическим меридианом, но и другими, неизвестными мне меридианами, расположенными как на восток, так и на запад от гринвичского. Как регулируют эти часы, как вычисляют время, которое они показывают, я тоже не могу сказать, могу только заметить, что, на мой взгляд, это исключительно сложный и тонкий механизм.
Вот какие предметы занимали мое воображение, когда я входил в зал. Он был полон народу, и хотя люди продолжали рассаживаться по стульям или переходить с одного конца зала на другой, было очень тихо, потому что толстая ткань на полу поглощала звук шагов. Напротив публики сидели полукругом Артур Лундквист с супругой, кмет[1] Софии, члены жюри, представитель шведского посольства и другие значительные лица, какие мы привыкли видеть в президиумах подобных церемоний. С одной стороны президиума были установлены микрофоны, а с противоположной стороны — рояль, за роялем сидела женщина, рядом стояла вторая женщина в белом платье, со скрипкой в руках. Женщины заиграли и таким образом открыли церемонию вручения господину Лундквисту большой литературной премии. Как только церемония началась, появились, словно из-под земли, фоторепортеры со вспышками, операторы телевидения и кинохроники, сопровождаемые ассистентами со свирепыми юпитерами. Они ослепили юпитерами президиум, потом повернули их, чтобы на некоторое время ослепить зал, а актеры тем временем начали читать перед микрофонами стихи господина Лундквиста и его супруги госпожи Вине, тоже поэтессы. Юпитеры погасли, но операторы и фоторепортеры продолжали держать свое оружие наизготове, как будто они укрылись в засаде и готовы были пустить его в ход, если в зале что-то изменится. Некоторое время ничего в зале не менялось. Климатическая установка отеля бесшумно подавала свежий воздух, было тихо, прохладно, в воздухе зала медленно падали и повисали в нем скандинавские строки.
Но вот что-то нарушило эту поэтическую атмосферу, где-то на потолке над нами послышался топоток, часть президиума подняла глаза вверх. Топоток прекратился, но вскоре снова послышался с той стороны, где стоял рояль. Часть присутствующих повернулась туда, из президиума тоже стали поглядывать в сторону рояля. Создавалось впечатление, будто кто-то влез в рояль и пробует пальцами струны.
Действительно, слышалась какая-то нестройная музыка, точнее, подобие музыки, но она исходила не из рояля, а из самой стены зала, как будто стена была полая, и в этом пустом пространстве кто-то невидимый настраивал невидимый инструмент. Вместе с настройкой невидимого инструмента слышался и топоток, и это стало мешать актерам должным образом доносить до слушателей скандинавскую поэзию с ее скромными децибелами. Кмет Софии незаметно подозвал некоего молодого человека, прошептал ему что-то на ухо, и молодой человек тут же вышел из зала, видимо, чтобы проверить, откуда идут эти мешающие церемонии шумы. Через некоторое время молодой человек вернулся и сказал что-то на ухо кмету. После этого господин Лундквист подошел к микрофону, поблагодарил за оказанную ему высокую честь и начал рассказывать о себе, вернее, представлять самого себя присутствующим.