Мама росла сиротой, с детства ей был знаком тяжелый физический труд. Нас, трех дочерей своих, она ограждала от него, не желая нам такой же, какая выпала ей, участи. Одним словом, баловала нас. Конечно, отец в этом ее не поддерживал, заданий по хозяйству нам много давал и строго следил, чтобы они исполнялись. Но когда он уходил на службу, мы вздыхали облегченно…
Итак, мама стирала, а я, выйдя из комнаты в коридор, длинный и слабо освещенный, играла в мяч. Как весело он отскакивал от стены! Потом стукался об пол. Я снова и снова подбрасывала его, под ручкой, под ножкой, из-за спины и через плечо. Никто из подружек не мог меня переиграть.
А чем в это время занималась бабка, мамина свекровь? Она сидела за стеной, в которой было прорублено уже упомянутое выше окошечко, грызла семечки от безделья и краем уха, будто не касающееся ее, слушала, как чиркают по металлу стиральной доски пуговицы на платьях и на рубашках, как скрипит дверь, когда мама открывает ее, чтобы выйти на улицу и вылить грязную воду из ведра.
Мама выходила, окутанная клубами пара, шла с ведром по коридору. Прекращая игру, я провожала ее долгим взглядом. Потом встречала с улыбкой. Настроение у меня было превосходное. Мама вернулась домой и принесла мне братишку. Наконец-то у меня появился братик, о котором я так мечтала. Я так привязалась к нему. Охотно качала в люльке, убаюкивала, с удовольствием слушала, как он агукал, на редкость смышленый, мужичок с ноготок…
Безусловно, всей душой любила я и маму, хотя и не ласкалась к ней почему-то (стеснялась, что ли?), но мне и в голову не приходило предостеречь, напомнить маме, что после родов она же еще очень слабая и что нельзя, разогревшись над корытом, выбегать легко одетой на холод. Не доросла я тогда еще до таких серьезных наблюдений и умозаключений…
Простудившись, мама опять легла в больницу и надолго. Отцу надо было работать, нам, дочерям, ходишь в школу. А бабка и на сей раз отказалась водиться. Она согласилась лишь носить двухнедельного внука в ясли и забирать обратно. Кончилось все тем. что и этого мальчика не стало. Сделали ему гробик. Маленький — маленький, точно игрушечный. Но ведь таких страшных игрушек не бывает…
Годы стерли остроту той боли. Но теперь, когда я сама стала матерью, да еще заболела после родов, так же сильно, как тогда мама, та история вдруг явственно ожила в моем сознании. Мне казалось даже, что все это было вчера; каждый день я вспоминала моего, безвременно погибшего братишку Витю, горевала. Наверное, так выражалась моя тревога за жизнь собственной дочери, которая была ведь не со мной, а все еще в роддоме, где ее кормили грудью чужие, но, в отличие от меня, здоровые женщины…
Мне казалось, что сейчас все должны были вспоминать Витю. А тем более бабка. Ей следовало, как я считала тогда, помнишь его всю жизнь, вспоминать каждый день, каждую ночь и казниться. Я даже в мыслях не могла допустить, что "после всего этого" она, как ни в чем не бывало…
Но она неплохо всегда относилась ко мне, Вера Васильевна (царство ей небесное, давно уже покойница, и бог спросил с нее за все ее прегрешения), и захотелось ей, видно, угодить мне, навестив в нервном отделении. И вот из этого что вышло.
Открываю однажды глаза: сидит у моей постели пожилая женщина, смуглая, черноволосая, большая, грузная. Лицо красивое, но почему-то отталкивающее. Присмотрелась: на одном глазу бельмо. Появилось оно у бабушки недавно. Занималась как-то уборкой в доме и плеснула чем-то едким себе в лицо. Попала в глаз. Он болел, болел, да и затянулся пленкой. Померкла красота второй жены нашего дедушки…
Стукнула бабка табуреткой, придвинулась ближе ко мне. Раздражающе громко дышит, что-то бормочет. Но я не слушаю ее, не желая вступать в беседу с маминой мучительницей. Грубить ей, правда, тоже не собираюсь. Терплю пока что. Пусть, думаю, посидит еще немного и уйдет. А то ведь маму из-за того. что у меня кто-то есть, в палату не впускают…
Но Вера Васильевна продолжает настойчиво требовать внимания. Что-то долдонит. Я вынуждена была прислушаться и разобрала ее слова:
— Какая же ты плохая, Валентина…
Однако слово "плохая" в том значении, в каком употребила его в данной ситуации бабка, никак не укладывалось у меня в голове. И я, без всякой обиды и злости, переспросила:
— Что ты такое сказала?
— Плохая ты очень, я говорю, Валентина, — повторила гостья моя членораздельно и внятно.
Тут только дошел до меня настоящий, вполне определенный смысл бабкиной фразы, отнимающей у меня малейшую надежду на выздоровление…
Когда тебе доктора, чужие люди, к тому же думая, что ты их не слышишь, выносят смертный приговор, это одно. Но когда так поступает родственница, да еще старуха, сама одной ногой стоящая в могиле, это уже совсем другое дело.
— Уходи! — заметалась я в постели. — Пусть она уйдет! Мама! Мама! Где ты? Пусть бабка уходит! — я разрыдалась.
Кто-то взял Веру Васильевну под руку, вывел из палаты. Сию же минуту вбежала мама:
— Что такое? Почему ты плачешь?
— Мама, ты знаешь, — захлебываясь, стала я жаловаться, — что она мне сказала? Какая, говорит, ты плохая! Она меня хоронить собралась! 0на- меня! У нее уже правнуки есть. Четыре правнука! А у меня одна — единственная, малюсенькая дочка! Нет! Нет! Я не умру, мама! Я не хочу умирать! Жить! Жить! Жить хочу! Мама, покорми меня! Я есть хочу!..
Умереть, конечно, было бы проще и легче. Сколько мук, которые, сверх этих, ждали меня еще впереди, я бы не знала, если бы подчинилась недугу. Возможно, предчувствуя и страшась этих новых испытаний, мой организм и пасовал. Но теперь, с бабушкиной помощью, скорее всего неосознанной, дух противоречия, спасительный для меня, проснулся во мне, и я, поверженная и раздавленная, все же осознавала, что и на сей раз поднимусь, встану на ноги, всем врагам своим назло!
Умереть мне, до 30 лет не дожив, а им, всяким там Кривощековым, Лионовым, Платовым, Савчукам, Дорошенко, которые все-все старше меня, жить припеваючи, — нет! Этого не будет! Меня пережить- такого счастья я им не доставлю! Этого они от меня, изверги, не дождутся, чтобы я без боя сдалась. И мы еще посмотрим, кто из нас будет смеяться последним!…
Я пишу эти строки, когда кого-то из них, моих заклятых врагов, наверное, в живых уже нет. Но тем из них, кто доныне топчет землю, живется сейчас не так-то весело. Достаток, конечно, у них есть. И не маленький. Нахапали в свое время. Богатство есть. А вот уверенности в собственной правоте, которую прежде черпали они в своей сплоченности и безнаказанности, уверенности в завтрашнем дне уже нет, разумеется. Страх перед взбунтовавшейся стихией — вот что, по-моему, должны они сейчас чувствовать. Наказывать стариков этих и старух за из проделки сорокалетней давности едва ли кто-нибудь станет. Лично я этого и не хочу. Мне достаточно того, что моя правота им доказана. Не мной, естественно. Историей. Которая, хоть и медленно, со скрипом, но движется все же вперед. Разбушевалась-таки стихия. Разговорились русские молчуны. Допекли их всякие Хрущевы, Горбачевы… Как я ликовала, когда по телевидению показывали многотысячные митинги в Москве, в Ленинграде! Когда разогнали эту банду- КПСС. Потом снова дали, к сожалению, ей право существовать наравне с другими партиями. Но прежней губительной силы она не наберет уже никогда. Таково мое мнение. Рухнул колосс на глиняных ногах. Разбился вдребезги.
Как ни прискорбно, русский Иван остается покамест и голодным, и неустроенным. Но главное есть- право мыслить и высказывать вслух свое мнение, Это значит: найдем выход сообща, разгребем то, что наворотили за 70 лет коммунисты. Говорят: они сделали много хорошего. Но я склонна думать, что это хорошее делал народ и не благодаря им, а вопреки. И сделал бы еще лучше, если бы пораньше освободился от их тирании. Но всему, наверное, свое время…
Понемногу я стала есть. И вот приносят ко мне в палату Юлечку. Меня усаживают, обложив со всех сторон подушками. Кормлю дочку грудью. Молока хоть залейся. И откуда оно берется в этом "скелете"? — поражаются соседки по палате.
Глаза у Юльки синие, большие, жалобные. Ротик маленький, жадный. Уносят дочку, а мне туго-натуго перебинтовывают грудь, чтобы молоко не накапливалось. Я противлюсь. Но со мной никто не считается. Вам, говорят, нельзя самой кормить. Это вас истощает. А маме моей заведующая отделением советовала:
— Продайте все, вплоть до последнего платья, и кормите ее, то есть меня. Питание, питание и никаких волнений, ни грустных, ни даже приятных. .
Вспоминаю еще один обход медиков.
Лежу с закрытыми глазами. Слышу женские голоса:
— Удивляюсь. Взяли пункцию. С первым анализом ничего общего. Как небо и земля!
— Диагноз не подтвердился? Значит, не менингит?
— Ничего не понимаю. Мы только начали лечение, а оно, выходит, и не требуется…
— Вот и прекрасно! Надо быть довольными. И выяснить, в чем дело. Кто ей в роддоме такой диагноз ставил? И вообще брали ли пункцию…