Мне нравилась сама затея. И люди нравились. Но это совсем не значит, однако, что меня сдружил с ними марксизм.
Нелегальность - вот что доставляло мне какое-то смутное наслаждение. Мне в таких условиях было очень уютно. И наоборот, легальность в этом мире казалась мне страшной (я чувствовал в ней что-то чудовищно сильное), механизм ее действия - непознаваемым, и очень трудно было усидеть в этом, фигурально выражаясь, промерзшем помещении без окон; если бы за стенами было море нелегальности - я бы прыгнул в него, барахтался в нем, и умереть там почел бы за великую радость.
Есть такое слово: отверженные. Так называют обычно жалких потерянных людей, нравственных уродов. Так вот, с самого рождения я чувствовал себя отверженным, и когда встречал человека, которого тоже так называли, ощущал такой прилив нежности к нему, что не мог сдержать восхищения перед самим собой.
Есть еще выражение: криминальная предрасположенность. Всю жизнь в этом мире людей я страдал под тяжестью этой предрасположенности, но она была и самым верным спутником в моих мытарствах, а мое с обществом взаимное кокетничанье было как бы частью натуры. В просторечии говорят: брать грех на душу. Вынужден признаться: грех запятнал мою душу самым естественным образом еще с пеленок; по мере того, как я рос, он не только не спал с души, но, наоборот, разросся, проел душу насквозь и, хоть я сравнивал свои ночи с мучениями ада, грех стал мне роднее, ближе крови и плоти; боль, которую он причинял душе, стала знаком того, что грешная моя душа жива, я стал воспринимать эту боль как ласковый шепот.
На такого человека, как я, атмосфера подпольных кружков действовала, как ни странно, успокоительно. Иначе говоря, не столько цель этого движения нужна была мне, сколько его внешняя оболочка. А что касается самого Хорики, - он только единственный раз пошел на такое собрание, чтобы, смеха ради, привести меня туда; глупо сострив насчет того, что марксистам, одновременно с изучением производственных отношений следовало бы проявлять интерес и к потреблению, он так и поступал: от собраний держался подальше и меня все время таскал за собой "изучать сферу потребления".
Вообще же в то время существовали марксисты самых разных толков - и такие как Хорики, называвшие себя этим словом из пустого тщеславия, и подобные мне, которые заседали на этих собраниях потому, что им импонировал дух подполья. Пойми настоящие марксисты подлинную сущность своих "попутчиков", они разразились бы праведным гневом, и как ренегатов тут же выставили бы вон и Хорики, и меня. Но нас не собирались исключать из кружка, а для меня нелегальная жизнь протекала явно свободнее, чем среди легальных "джентльменов"; мне удавалось "правильно" вести себя, я считался перспективным "товарищем", жутко щеголял таинственностью члена подпольного кружка и даже брал кучу самых разных поручений. Никогда ни от чего не отказывался, спокойно брался за все, о чем ни просили и, как ни странно, все шло у меня гладко, без сучка и задоринки, я не допустил ни одного промаха, так что "легавые" (так среди кружковцев принято было называть полицейских) меня никогда не задерживали и не допрашивали; все поручения я выполнял смеясь и смеша других, притом корректно. (Надо заметить, что все кружковцы к любому делу относились как к сверхважному, действовали очень сосредоточенно, с чрезвычайной осторожностью, на полном серьезе подражая героям детективов.) В то время, как мне все поручения казались совершенно пустячными, "товарищи" любили лишний раз подчеркнуть опасный характер предпринимаемого. Настроение в тот период у меня было такое, что я спокойно вступил бы в партию несмотря на риск пожизненного заключения - страх перед реальным миром был настолько силен, наполненные стонами бессонные ночи были настолько мучительны, что я охотно предпочел бы жизнь в тюремной камере.
С отцом я виделся редко, раз в три-четыре дня; то он был занят с гостями, приезжавшими к нему на дачу, то уезжал сам. Его присутствие меня угнетало, я боялся его и стал уже подумывать о том, чтобы снять где-нибудь комнатушку и жить одному. И тут услышал от старика-управляющего, что отец вроде бы намеревается продать дом.
Наступал срок отцу складывать свои депутатские обязанности, более свою кандидатуру он выставлять не собирался, были этому, видимо, какие-то причины. В родных местах он построил новый дом, в нем намеревался спокойно доживать жизнь; по Токио, как видно, не тосковал, а ради меня, гимназиста, считал неразумным содержать особняк и слуг. (Отца я не понимаю, точно также, как и всех в этом мире.) Как бы то ни было, но вскоре дом перешел к другому хозяину, а я снял себе комнатку в старом доме в квартале Морика-ва. И сразу же оказался без денег.
Прежде я получал от отца определенную сумму на карманные расходы, от нее, правда, через два-три дня ничего не оставалось, но зато в доме всегда были сигареты, спиртное, сыр, фрукты, а книги и письменные принадлежности в любое время можно было взять в кредит в ближайших лавках - как-никак, я жил в районе, избиравшем отца депутатом, так что имел возможность в любом магазине брать, что мне надо без всяких упрашиваний.
И вот после того, как я перешел жить на квартиру, денег, высылаемых мне ежемесячно, стало катастрофически не хватать. Я был в панике: они уходили в течение нескольких дней. Чувствовал себя настолько беспомощным и забытым, что чуть рассудка не лишился. Всем по очереди - отцу, братьям, сестрам посылал телеграммы с просьбой выслать деньги и припиской "подробности письмом". (Ясное дело, "подробности" эти были моим новым трюком. Чтобы кого-нибудь о чем-нибудь попросить, я считал прежде необходимым развеселить тех, к кому обращаюсь.) Хорики научил меня закладывать вещи в ломбард, к чему я и стал часто прибегать. Но денег все равно не хватало.
Вообще говоря, я не мог найти в себе сил уединенно прозябать в этой комнатушке. Когда я оставался в ней один, мне всегда казалось, что сейчас кто-нибудь сюда вторгнется, нападет на меня, и потому я старался уходить из дома - что-то делал в упоминавшемся выше движении, ходил с Хорики по злачным местам, пил дешевое сакэ и так далее. Учебу почти забросил, занятия живописью тоже прекратил.
На втором курсе гимназии, в ноябре моя жизнь круто изменилась: я встретил женщину (она была на два года старше меня), с которой впоследствии решился на самоубийство.
Несмотря на то, что я пропускал уроки и дома не занимался, экзаменационные работы оценивались как "содержательные" и долго еще мне удавалось водить свих родных за нос. Все же, в конце концов, гимназия, вероятно, по секрету сообщила отцу о плохой посещаемости, потому что по его поручению брат прислал длинное грозное письмо. Меня, однако, беспокоило совсем другое: во-первых, нехватка денег, и во-вторых то, что участие в нелегальном движении требовало все больше сил и времени, так как я стал командиром оперативной группы, объединяющей марксистски настроенных учащихся гимназий Центрального квартала, а также кварталов Коисикава, Симотани, Канда. Пошли разговоры о вооруженном восстании, я приобрел маленький нож (сейчас-то мне понятно, что он едва ли годился для точки карандашей), держал его всегда в кармане плаща, мотался по улицам, "устанавливая связи". Мне ужасно хотелось напиться, чтобы как следует отоспаться, но не было денег. К тому же RS. (если не ошибаюсь, так мы называли партию) не давала передыха, поручая все новые и новые дела. Началось-то все просто из интереса к тайне, а потом это баловство обернулось так, что покоя не стало. Тут я решил себя не усмирять, послал своих коллег по RS к черту, сказав, что они обращаются не по адресу, пусть все их поручения выполняют их же подчиненные и, таким образом, порвал с ними. Но, сделав это, естественно, чувствовал себя отвратительно и задумал умереть.
Как раз в это время были три женщины, высказывавшие ко мне расположение. Одна - дочь хозяина дома, где я снимал комнатку. Только приду домой после каких-то дел по этой своей организации, буквально с ног валюсь, не ужиная ложусь спать, как тут обязательно появляется в моей комнате эта девица с почтовой бумагой и ручкой.
- Извини, пожалуйста, у нас малыши так галдят, что я и письмо не могу спокойно написать.
Она садится за стол и больше часа пишет что-то.
А я - ведь мог бы так и лежать, не обращая на нее решительно никакого внимания: до того устал, что и рта раскрыть не хочется - так нет же, я чувствую, что она ждет, когда я с ней заговорю, и просыпается моя вечная услужливость, мысленно выругавшись, ложусь на живот, закуриваю и начинаю:
- Говорят, иногда мужчины топят баню любовными посланиями от женщин.
- Да ну тебя, противный... Это ты, что ли, так делаешь?
- Нет, что ты, я ими только молоко иногда кипятил.
- Ну и славно. Пей на здоровье. Скорей бы ушла. Какие там письма... Ведь ясно же, что она не письма пишет, а рожицы рисует.
- Покажи, что ты пишешь, - говорю я, думая при том: "Умереть лучше, чем читать твою писанину".