они окутаны сигаретным дымом и скупо цедят слова. Возвращаются с ночной смены, а может, заправляются перед выходом на работу. По их лицам понятно, что не все слушали президента, когда он три часа распинался по телевизору и увещевал народ пить поменьше.
Пятьдесят или около того столиков обслуживают два официанта в грязных белых куртках, оба пожилые и неторопливые. Если, как считает Ольга, одна половина страны стучит на другую половину, то велики шансы, что по меньшей мере один из них работает на полицию. (Я становлюсь законченным параноиком или просто начинаю вникать в суть дела?) Перехожу на немецкий и заказываю кофе.
При взгляде на этих рабочих с пивом мне вспоминается Болотка – теперь, когда закрыли его театр, он работает уборщиком в музее. “Вот так, – объясняет Болотка, – у нас сейчас обстоят дела. Писатели, учителя и инженеры-конструкторы занимаются черной работой, а у руля стоят алкаши и ворюги. Полмиллиона человек уволены. Всем заправляют алкаши и ворюги. Они лучше находят общий язык с русскими”. Пытаюсь представить себе Стайрона [59], моющего стаканы в баре Пенсильванского вокзала, Сьюзен Сонтаг [60], заворачивающую булочки в бродвейской пекарне, Гора Видала [61], на велосипеде развозящего по Квинсу салями для школьных завтраков – смотрю на загаженный пол и вижу себя с щеткой в руках.
Кто-то таращится на меня за соседним столиком, а я сижу и продолжаю прикидывать размеры пола, а также к чему нежданно-негаданно может привести искусство. Вспоминаю актрису Еву Калинову – как за роль Анны Франк ее взашей прогнали со сцены, как дух этой еврейской святой обернулся для нее демоном-преследователем. Анна Франк – проклятие и позорное клеймо! Да, с книгами можно сделать что угодно, даже невиннейшую из них можно превратить в оружие, причем не только в их руках, но и наших с вами. Живи Ева Калинова в Нью-Джерси, ей бы тоже хотелось, чтобы Анна Франк не погибла так ужасно; но, родившись, подобно Анне Франк, не на том континенте не в то время, она могла желать лишь одного – чтобы эта еврейская девочка с ее дневником вообще не существовала.
Солнце останавливали словом? Ситуация здесь доказывает, что самых невежественных своих читателей книга остановить не в силах.
Когда я встаю, чтобы уйти, молодой рабочий, что таращился на меня за соседним столиком, поднимается и идет следом.
У реки я сажусь в трамвай и соскакиваю с него на полпути к музею, где меня ожидает Болотка. Передвигаюсь пешком и руководствуюсь картой; я готов поплутать, лишь бы отделаться от сопровождающего. К тому моменту, когда я добираюсь до музея, этот город кажется мне с детства знакомым. Трамвайчики старого образца, магазины с пустыми прилавками, закопченные мосты, узкие проходы между домами и средневековые улочки, люди, чьи лица выражают глухое уныние и делающую их непроницаемыми важность, и несут на себе отпечаток борьбы с жизнью, – об этом городе я, ученик еврейской школы, мечтал в девять лет (а это были худшие годы войны), когда брал после ужина сине-белую жестянку и ходил по соседям, собирая пожертвования в Еврейский национальный фонд. Мечтал, что именно этот город евреи купят, когда соберут достаточную сумму на свою страну. Я слышал о Палестине, о том, как бравые еврейские подростки заставляют пустыню отступить, осушают болота, однако смутные семейные предания оставили мне память о темных, тесных улочках, на которых обитали наши предки из Старого Света, трактирщики и рабочие с винокурен, пришлые чужаки, наособицу от пресловутых поляков, – в общем, по моим представлениям, тех пяти– и десятицентовиков, что собирал я, евреям могло хватить лишь на очень старый город, развалину такую ветхую и мрачную, что никто другой бы на нее и не позарился. Владелец бы с радостью сбыл его по бросовой цене, покуда тот не развалился совсем. В этом обветшалом городе повсюду – на скамейках в парках, на кухнях по вечерам, в очередях за продуктами и во дворах, поверх бельевых веревок, – рассказываются бесконечные истории: будоражащие истории о травле и побеге, истории о небывалой стойкости и жалком поражении. По каким признакам угадал свою еврейскую родину впечатлительный, эмоциональный мальчик девяти лет, падкий на пафосные символы? Во-первых, немыслимо древние дома, несущие на себе следы многовековой эксплуатации и оттого очень дешевые, протекающие трубы, заплесневелые стены, гнилые балки, чадящие печи и кислый запах капусты в полутемных лестничных пролетах; во-вторых, истории, и те, кто их рассказывал, и те, кто слушал, их нескончаемый интерес к перипетиям своей жизни, сосредоточенность на своих бедствиях; перелопачивание и просеивание тонн этих историй – национальный промысел еврейского отечества, если не единственное средство производства (если не единственный способ доказать свою правоту), рождение саги из потуг выживания; в-третьих, шутки – потому что из-под спуда вечной печали и невыносимой тяжести бытия то и дело проскакивает шутка, насмешливая характеристика, разящая острота, шутка не без самобичевания и с уморительной концовкой: “Вот что с нами вытворяют!” Тебя окружает запах веков, голоса евреев, неистовых в скорби и безудержных в веселье, эти голоса дрожат от обиды и вибрируют от боли, сообщество хором ревностно допытывается: “Веришь нам? Можешь себе такое вообразить?” – а они утверждают (и в хитроумии им не откажешь), на тысячи ладов, с разным темпом, тоном, модуляциями и интонациями: “Именно так все и было!” Так бывает – вот в чем мораль этих историй – в том, что подобное может случиться со мной, с ним, с ней, с тобой, с нами. Таков национальный гимн еврейской отчизны. Когда вы слышите чью-нибудь историю, видите еврейские лица, вроде бы простодушные, но полные подспудной тревоги, сами поражающиеся своей стойкости, – остановитесь и приложите руку к сердцу, они того заслуживают.
Литературу здесь держат в заложницах, поэтому рассказы передаются из уст в уста. В Праге истории – больше, чем истории: они заменяют жизнь. За невозможностью воплотиться люди воплощаются в этих историях. Рассказывая истории, они сопротивляются гнету властей предержащих.
Болотке я ничего не говорю ни о том, какие чувства всколыхнулись во мне, пока я вынужден был петлять по городу, ни о той ниточке, что протянулась от моего польского предка и его пражского прибежища к еврейской Атлантиде, о которой я мечтал в моем американском детстве. Лишь объясняю, почему опоздал.
– За мной следили от вокзала, пока я ехал на трамвае. Но я оторвался от хвоста, прежде чем сюда прийти. Надеюсь, из-за моего визита у тебя не будет неприятностей?
Рассказываю ему о студенте Гробеке, показываю его записку:
– Ее передал гостиничный администратор, а он, я думаю, работает на полицию.
Болотка дважды перечитывает записку и говорит:
– Не волнуйся, студента и преподавателя просто