— Давайте уйдем, — сказал я, — здесь нам не поговорить.
Она покраснела.
По дороге мы познакомились. Ее звали Люба. Сели на скамью у Сухоны. Река парила, чайки взметывались над ней и падали.
— Вы не из-за хрусталя приехали, из-за Валерия, — сказала она. — Я всегда газету читаю. Раз меня пропечатали, дак я уж всегда читаю. Меня, когда родительских прав лишали, так пропечатали. Шиляева, написали, безжалостная. Я похожа на такую?
— Где Валерий?
— Он в ЛТП. — Объяснила, будто я не знал: — В лечебно-трудовом профилактории. Но это зря! У него паспорта не было, я бы его оттуда достала. Да его и выпустят. Меня два раза держали. Там капитан Кислицын мне обещал: я, говорит, твоего бородатого долго держать не буду.
— А можно сейчас туда?
— Сегодня никак. Давайте завтра. Вы с паспортом? Вот на вас его и выпишут. Мне-то пока особого нет доверия. Но ведь дочку уже отдали, она же уже со мной. Я с бабкой Аниской живу, так Аниска вся переродилась, ой она пила, эта Аниска! Пьет, пьет, а своего Ваську боятся, он возчиком, еду возит по детским учреждениям. Вот верите, у него десять лет один рацион: он утром пьет стакан жидкого сала, а вечером стакан жидкого масла. Ему же просто — развозит еду. Зубов нет, так и питается. А между этим пьет бутылок по пять-шесть. Не вру! Перекреститься? Лошадь его знает — домой всегда привезет. Денежки у него есть. Свиней возит, да мало ли что. Аниске, бывало, врежет и спать пойдет. Она его трепещет. Теперь я им Оксанку подкинула, заявила: дядь Вась, при ребенке не смей. Так он теперь игрушки ей приносит, вот до чего дошло. И всегда он матом-матом, а тут даже курить на крыльцо выходит. А уж Оксанка-то как рада, а я-то дура, ой, ведь что могло быть, могла она от меня отвыкнуть, а тут нет — мамой зовет. Валерий спас, Валерочка! — И вдруг Люба заревела, даже зарыдала, я коснулся ее плеча, успокаивая.
Итак, Валерий жив!
Люба успокоилась очень не скоро. Она рыдала, будто что вытрясалось из нее, искапала темными пятнами слез слова «Золотое кольцо» и все ужимала под скамью свои растоптанные туфли.
Было бы очень долго рассказывать все подробно, ведь мы целый день и долгий вечер были вместе, и Люба без конца говорила и говорила, и все о Валерин. Поэтому надо назвать главное.
Оно в том, что Валерий решил уйти из жизни, и не так просто, а так, чтобы не оставить о себе никаких следов. Почему? После встречи с Линой ему показалось, что он заболел, он кинулся звонить Лине, она не отвечала. Потом, ответив, сказала, чтоб он и не думал обращаться в клинику, так как там подобные болезни лечат только после того, когда известно, от кого произошло заражение. Выдавать Лину было бы преступно, тут мгновенно рушилась карьера ее мужа и так далее… (Все это Люба рассказывала мне как прекрасно заученный урок, Валерий, доверясь ей, рассказывал асе это как предсмертную исповедь.)
Далее: Лина предложила ему ехать за границу, принимая там подданство, обеспечивая ему все условия работы — рекламу, мастерскую, — и, разумеется, эффективное лечение. «Эта дрянь, — говорила Люба, — за ним увязалась. Ишь гуляй, Вася, по паркету. Конечно, престижно быть замужем за художником, а не за каким-то солдафоном».
Более того: паспорт Валерия был уже у Лины, и она его не отдавала. Валерий попробовал сунуться в платную клинику, но еле вырвался оттуда: там тоже были жестокие условия на исцеление от этой заморской болезни. А Лина умоляла («Я их знаю, этих дешевок, — говорила Люба, — что хотят с мужиками, то и делают»), Лина умоляла никуда не ходить и, пока не поздно, ехать вместе с нею.
Тогда Валерий обратился к варварскому способу освобождения от болезней и забот — он запил. Это как раз в то время, когда Валя расходилась с ним.
Очнувшись от пьянства, он кинулся в Керчь, позвонив мне из аэропорта. Тогда, я думаю, прорезались в нем и овладели им прежние мысли бесследного ухода из жизни, без вести пропавшего. Я забыл сказать, что сам Валерий вырос без отца, что его отец как раз и был без вести пропавшим.
Никому не объявившись в Керчи, только зайдя в лапидарий и побывав в катакомбах, упершись в тупик, не заметя ответвления, он полетел в Великий Устюг.
Здесь он тоже никому не объявлялся, только своему знакомому художнику с «Северной черни», сказав ему, что просто приехал отдохнуть. Здесь тоже пил. Жил в мастерской товарища.
Самым же главным и страшным его делом было то, что он каждое почти утро уплывал на теплоходе к устью Северной Двины, там выходил, шел какое-то время вперед и… «Да вот сейчас давайте сплаваем да и увидим, — воскликнула Люба, — это быстро».
И вот мы плыли на теплоходе «Александр Островский». Снова чайки кричали, из машинного отделения тянуло гарью, а Люба продолжала:
— Он меня привез. Я как увидела дрова — ужаснулась. Это уже под обед было. Я вначале: Валера, ляг, поспи это пройдет. Потом поняла и вцепилась: Валера я с тобой! Только с тобой, и, если прогонишь, сама найду способ! Вы сейчас все поймете.
И опять она разревелась, но старалась, чтоб никто не заметил. На серую палубу садились бабочки, временно украшая ее.
Люба вдруг засмеялась и спросила:
— У меня слезы текут не мутные?
— Светлые. Да вы и не плачьте, ведь все к лучшему.
— Валера говорил: слезы мутные — слезы злые, а светлые — слезы горя или радости. А я спросила его: у меня какие? Он говорит: родниковые. Ну и поревела же я перед ним. Он ведь меня на пристани подобрал. Он из магазина шел, а мы с бабкой Аниской — денег-то нет — набрали сумку репчатого лука, и я хотела ее продать, чтоб хоть четушку или красную какую купить. Продавщица не берет, гонит. Я вышла — куда? А тут он, я к нему: не купите ли? Он, видно, сразу догадался, говорит: вы, наверное, хотели вина купить? Так вот, возьмите, — и дает бутылку коньяку. Говорит: взял вот несколько, так боюсь, не лишнее ли на одного. А я ведь больно бойка была, чего, говорю, ты будешь один, прямо на «ты» его, пойдем ко мне. Он засмеялся, чего-то подумал, и мы пошли. Бабка Аниска от радости после первой рюмки запела, не пивала коньяку, дак че. Да и торопится, пока Васьки нет, а то дал бы ей ансамбль песни и пляски. А Валера не сердечник? По-моему, да, потому что выпивал, почти не ел и только на лицо белел. Когда бледнеют, значит, не в пользу, а краснеют — по жилочкам пошло. Первый-то у меня — всю дорогу харя как кирпич красная. Но Валера сидит, даже Аниске подтянул.
Голос какой! И так мне понравился, так понравился! Изредка взглянет, улыбнется, как погладит. И я его заробела. «Извините, что я вас на «ты» назвала». А он: «Мне это только приятно — такая молодая красивая девушка». А бабка тут и высунулась: «Да какая она девушка…» — и пошла, и пошла, сама на опальщину, на дармовщину напилась, я же его привела, и она на меня же. А он ей: «Мамаша, не надо, и так кругом много ругани, что ж еще добавлять». А Аниска: «Вот Василий явится, он добавит». Валера вдруг засмеялся и говорит: «Это, пожалуй, был бы выход». Ведь это он о смерти говорил, я только потом поняла, только сказал, что вашего Василия жалко, зря посадят.
Ну вот, наш красавец является! И что вы думаете — Валера приручил его в минуту. И уже сидим и вчетвером поем «окрасился месяц багрянцем…». И Васька громче всех. А я уже ничего не могу с собой делать, лишь бы Валера взглянул, лишь бы не уходил. Но он стал собираться… Я за ним на крыльцо, прямо чуть ли не в ногах валялась: «Останься! Останься, хоть просто так посиди, мне во всю жизнь ласкового слова не сказали, хоть около тебя побуду». — «Нельзя, я должен идти». Вижу — уперся, пошла провожать. И говорю ему, говорю про себя, про дочку, что я такая дрянь, что пила, что с работ со всех выгнали, и вот — шалашовка, до пристани докатилась. Он же заметил, как матрос на меня, и вот сегодня на вас из-за меня посмотрел на причале. А вы и заметите, не скажете, вы такой, что и Валера.
Теплоход подошел к шатким мосткам недалеко от совпадения Сухоны и Юга, у пристани Коромыслово. Вышли только мы, теплоход даже не чалился. Вокруг старых бревен бывшего ледолома кипела вода. Желтый бакен на красном плотике мотало на небольших, но частых волнах.
Пошли в гору. Здесь Люба шла молча и быстро, я не успевал. Вверху она дождалась меня, и мы вместе пришли к огромной, незаметной издалека яме. Люба спрыгнула в нее и отбросила в сторону березовые ветки. Под ними оказался завал смолистых дров, щепа, старые бревна, видно было, что навалено сухого дерева очень много.
— Тут он хотел сгореть, это ведь ужас чего придумал. Я как первый раз увидела, ахнула, вцепилась в него: говорю: ну, мой хороший, тут и на меня огня хватит.
Мы сели возле ямы. Сквозь прогалы в деревьях были видны купола Спасо-Гледенского монастыря и купол над музеем. Вдруг Люба вскочила:
— Так самое-то главное! Боже мой, прости дуру ненормальную! Ведь ни он, ни я ничуть не больны, мы же здоровые! Ведь только вам и можно доложить. Еще в первую ночь он сказал: Алексей обязательно приедет, он знает, что я Великий Устюг люблю и что уж если что и делать, так здесь. Ух, этой кошке драной, Лине, я бы в глаза посмотрела! Ух! И вот он говорит, я уж вам сама все расскажу, говорит: «Я тебе признаюсь, что я больной». А я-то в ответ: «Я сама вся заразная». Он посмотрел, засмеялся невесело. Пошли. А как ему мне не поверить — рвань рванью, луку нагребла, на водку меняет. Но, Алексей, вы должны понять, у меня был, есть и будет единственный мужчина, это Валера! Что я была, что знала? Стакан в зубы — и повалили. Хорошо, плохо мне — кто там об этом думал? У меня к ним ко всем такое омерзение, представьте — ни разу ни от кого не забеременела. Противно так, что потом лицо себе царапала и те места, где касались. Я ведь сидела. Первый раз полюбила, и он меня обманул. Он здесь же, я не здороваюсь. Все какой-то любви требовал. А чем я была, что я умела, да и зачем это? Мы у меня жили, в коммуналке. Отец-то нас бросил, а мать завербовалась, говорит: «Заработаю, дела поправим». До сих пор зарабатывает! Ну и вот, припер мой муженек эту кулему, ох и толста же дрянь! А он-то, пьянь тропическая, меня из своей квартиры гонит, а ее размещает. Ну, я дала! Я уж Оксанкой была беременна, злая была, ему поднесла не помню чем, упал, а уж ей-то красоты добавила, разукрасила, будешь по чужим погребам ходить! Она ухлестала в милицию со своей красивой мордой, так что и без справки побои зачли. Явились, еще и он-то валяется, хоть я и воду на него плескала. Ему-то что, очнулся да опять уснул, а меня закатали. А там, а там-то уж… рассказывать?