Сказал сын: ворочусь днями, а возвращался на четвёртый год. Под Гонготой, где партизаны Каландаришвили, прозванного Дедом, на смерть сошлись с последними японскими интервентами, пулемётчика Всеволода Левина прошило в двух местах. Очнулся он уже в иркутском госпитале. Так и встретил окончание гражданской войны в Сибири — не погибший, но и не скажешь чтобы живой.
Однако молодая кровь взяла своё, постепенно дело повернуло на поправку. Из госпиталя ему выписали документы в Томск.
Осенним хмурым деньком он стоял перед столом секретаря Томского губкома партии. Здесь ему пришлось несколько пошуметь, добиваясь скорой отправки в Сосновку. Губнаробраз оформил документы, и вот пулемётчик Левин превратился в сосновского новоявленного учителя, едет теперь на попутных подводах к родной избе. Ах, как рвалась туда душа! Шутка ли, за всё это время ни весточки, ни строчки от своих, хоть и написал из госпиталя дюжину писем — всё как в пустой свет…
Цепочка блеклых огней за рекой — это была уже Сосновка. Он перешёл знакомый мосток, в ранних сумерках нашарил ногой тропинку среди пожухлой листвы. За бугорком, вот только перевалить, на самом краю деревни… Только вот обогнуть гривку молоденьких сосенок. Закрыть глаза покрепче, постоять секунду, открыть — и, как чудо…
Он едва не закричал: в ложке за разросшимися за три года сосенками ничего не было — только бурьян да груда мшелых камней. Ни избы, ни кузни, ни баньки в огороде. Будто ошибся, будто с отвычки не в то место завернул. Но стояла всё та же надвое разделённая берёза, о которую когда-то опиралась отцова кузница. Но светилось окошко в избе соседа Михалёва.
Когда Всеволод постучал в дверь этой избы, оттуда послышался знакомый голос Андреевой жёнки: «Кого там ещё?» Потом, увидев Всеволода на крыльце: «Ой свят!», она словно провалилась там, за дверью. Дверь открыл сам Михалёв:
— Проходи, соседушко. С возвращением благополучным тебя. Жив, оказывается… А тут слухи распустили, чёрт знает что люди болтают — и убит, и всяко… Раздевайся, гость дорогой. Фекла, самовар мигом!
Странная и растерянная болтовня Андрея, известного в селе нелюдима, была для Всеволода страшней Феклиных слёз. Перепуганная баба, прикрыв рот фартуком, глядела на него из угла.
— Говори! — Всеволод словно кляп из горла вытолкнул. — Что с избой?
— С избой-то? — Михалев в замешательстве повёл рукой. — Пожар это… Что кузня, что изба — полыхнуло… Думали, и сами займёмся по соседству.
— Отец где?
— Погоди, успокойся.
Всеволод схватил соседа за плечи, притянул к себе:
— Слышь, Михалёв!
И словно вырвал из него:
— Отца твоего… Николая Савеловича… белые…
— А мама?
— Обоих.
Он упал головой на стол, не сняв котомки с плеч. Как когда-то его отец.
Сосед с соседкой молча стояли в отдалении.
— …Как отступили ваши, тут же они и явись. Карательный отряд Красильникова, слыхал, поди… — рассказывал Михалёв позже. — Архиповских сынков помнишь, Филю и Костю? Они это… Всех показали, кого ты тогда в ревком выбирал. У кого сыновья с красными или ещё что. Суд устроили. Да какой там, право, суд! Истребили до одного, а избы подожгли. Думал, наша вот-вот займётся, сгорим заодно…
— Да мои же не ревкомовцы! Никто ведь они!
— А сам ты? Вот то-то!.. Видать я не видывал, но люди говорили. Как повели их на расстрел, Савелович, отец твой то есть, на деревяшке своей скок да скок… Они для смеху костылёк у него выбей… Закричал он душегубам: вот вернётся, дескать, сынок мой Всеволод… Сева вам припомнит! Тут его и… до места не довели…
Что-то делал он в школе. С кем-то беседы вёл, однажды даже в застолье его затянули — с прибытием и погибших помянуть. Но всё как в дурном сне. «Сева вам припомнит!» Будто сам, своими ушами слышал это однажды, так явственно кричит отец: «Сева вам припомнит!»
Не стало жизни в родном селе. В один из дней, не выдержав, он сунул браунинг в карман шинели, и чтобы не дать себе передумать, почти бегом — к архиповской усадьбе. Знакомые ворота со следами коровьих рогов распахнул ударом ноги.
Было известно, что Филя с Костюном дали тягу на восток, бежали с последними колчаковцами. Но в глубине души всё равно таилась надежда: а вдруг? Вдруг они не захотели далеко, околачиваются по здешним чащобам? Представилось: он нагрянул, а они дома как раз, пожаловали обогреться. Нагрянул, распахнул ворота, а они перед тобой, нос к носу — Филя или Костя! Он постоянно думал о них, и потому ненавистные морды архнповских сынков представлялись Всеволоду явственно, до волоска в бороде.
Когда всходил на крыльцо, он был уже совсем уверен: тут они. Пальцы на браунинге свело, как судорогой. Всю обойму, до последнего патрона в ненавистные хари, в упор, рта бы не дал им раскрыть!
Но встретил Всеволода один Архипов-отец. Никого больше не было в этом доме, когда-то таком шумном.
Много воды утекло с тех пор, как маленький Севка Левин батрачил у старика. За эти годы Архипов обрюзг, оплешивел, на его мятом лице блуждала непонятная, незнакомая улыбочка. Уж не тронулся ли старый живодёр? — подумалось Всеволоду, когда Архипов при виде его разулыбался, будто друга любезного встретил.
Левин не удостоил старика и словом. Не вынимая руки из кармана шинели, он прошёл в дальнюю комнату, полез на чердак, обыскал амбар, спустился в ледник, — благо, изучил он подворье в своё время вдоль и поперёк. Но напрасно всё.
Когда весь в паутине и соломенной трухе вылез он из ледника и встретился взглядом с Архиповым, на лице старика не осталось и следа блажной улыбочки. Жёстко и осмысленно были нацелены в него два чёрных зрачка.
— Чего ищешь, товарищ? Подсобить, может? Я ить хозяин тут…
— Где выродки твои? Филя с Костей где?
— Выродки? Сыны мои, стало быть… Соскучился по сынам моим? Повидаться с сынами захотел, стало быть?
— Ты, старый сыч, говори, чего спрашивают!
— А чего?
— Сыновья где, куда прячешь?
— Тю-тю… Далеко орёлики. Чует моё сердце — далеко. И надёжно, под господом-то богом… Зря шаришь, товарищ, мышей распугиваешь, как кот.
— Зря? Это мы ещё поглядим! От меня не уйдут!
Болезненная краснота, как от огня, ударила в лицо старика:
— Руки коротки, вонючка! Бродяга драный…
На том и расстались. Такая у них встреча была. Ещё бы слово сказал Архипов, не сдержаться Всеволоду, так бы и разрядил обойму. Но старик больше ничего не сказал.
В эту зиму Всеволод Левин не столько учительствовал, сколько мотался с чоновским отрядом по окрестным пущам, помогая очищать родной край от бандитского отребья.
И всё думалось: нападёт на след… Когда ты молод и душа твоя в боевом запале, когда легко несёт тебя вперёд могучий поток народной борьбы и верные товарищи бок о бок с тобой, в такую пору верится, что всё по плечу, что нет на свете беды, какую бы не сумел превозмочь, стоит только захотеть.
Но вот наступает час, когда с болью и недоумением понимаешь: есть на свете такая беда. Та же сила в руках и так же сердце горячо, но руки опускаются как перебитые. «Сева вам припомнит!» Кому? В чёрных твоих снах всё кричит отец окровавленным ртом, изба горит, летят по ветру клочья пламени, и мать смотрит тебе в самую душу. Всеволод, просыпаясь, стонал от бессилия.
Он дошёл до точки, за себя уже не ручался. И тогда, бросив учительство на полуслове, Левин через сутки снова оказался в кабинете губкомовского секретаря, от которого — давно ли! — яростно добивался назначения в Сосновку. Он рассказал секретарю всё без утайки — больше не могу, хоть к стенке ставьте. И секретарь понял его.
Левина освободили от учительства, хотя сельские учителя были тогда дороже дорогого. «Куда же ты теперь?» — спросил участливо секретарь. Дорога у Левина могла быть только одна — на восток. Там ещё громыхали отголоски большой грозы и всё ещё дрался с белыми Дедушка.
— К Деду двину, куда ж ещё, — ответил Левин. — Получается, что не добрал я маленько… С этой святой парой, с Филей да Костей, у меня теперь вся жизнь скрестилась.
Он верно рассудил: если братцы-убийцы ещё живы, то где им и быть, как не среди самых отпетых?
Дед за эти годы стал сибирской легендой — о нём не только в газетах писали, о нём и песни слагали. Он был громкий, бровастый, белозубая улыбка сверкала в его косматой седеющей бороде.
В Иркутске это было. Они обнялись, как родные — комдив и пулемётчик, два дюжих медведя.
— Ай да Левин, аи, молодец! Вот угодил! Прямо сказать, как подарок ты мне.
На кожане у Деда посвёркивал новенький, тогда ещё невиданный орден боевого Красного Знамени. Вокруг Левина теснились знакомые и дорогие лица, Левина тискали, что-то кричали в самое ухо, и сам он что-то кричал.
Знаменитый отряд Каландаришвили только что прибыл маршем из Приамурья. Теперь ему предстояла труднейшая из всех кампаний — поход в Якутию. Подонки белогвардейщины, загнанные на якутскую окраину и обречённые, метались там по просторной земле, от улуса к улусу, зажигали костры контрреволюции, надеясь раздуть их, покрыть пламенем мятежа всю Сибирь.