малышку; мисс Деннис, изящную, острую на язык, с аккуратно уложенными седыми волосами, которая днями напролет занималась тем, что прибирала комнату регистрации в медсестринском корпусе, натирала серебро, стаканы для воды и вазы для фруктов, принадлежавшие светлейшим сестрам в белоснежных косынках; и еще нескольких других, которые разбирались в правилах и могли их объяснить: если ты вел себя достаточно хорошо, мог получить разрешение на ограниченное передвижение по лечебнице, а если очень хорошо и заслуживал доверия (как многие из них самих) – на полную свободу передвижения, и тебе разрешалось бродить где угодно на территории больницы; когда тебя отпускали домой, то выписывали не сразу, а назначали испытательный срок, как уголовному преступнику, и ты мог жить за стенами учреждения, но по закону оставался невменяемым, не мог голосовать, подписывать документы или выезжать за границу. В те времена не существовало добровольной госпитализации: мы все считались «недееспособными по причине психического расстройства согласно Закону об умственно отсталых от 1928 года».
Пациентки, которые прожили в лечебнице уже очень много времени и сами были похожи на сотрудников, могли поддержать беседу о том, кто из медицинского персонала главнее и как обстояли приватные дела у главной медсестры, что жила в квартире со стороны фасада. Минни из первого отделения исполняла обязанности ее личной служанки; ей выдали свою копию ключа от квартиры, и она приходила к нам днем, чтобы принести газеты и пересказать миссис Эверетт и миссис Пиллинг, и особенно мисс Деннис, которой нравилось к весомости своих манер добавлять превосходство осведомленности, все свежие сплетни о жильцах снизу.
А от Керри из первого отделения мы узнавали о жизни врачей, в чьих квартирах она выполняла работу по дому; а еще от Молли, которая обслуживала семью врача, что жил через дорогу. «Жена его пилит», – говорила она победоносно, потому что это означало, что его связь с пациентками, которые, казалось, его «понимали», будет только крепнуть. Так мы, новоприбывшие, и узнавали о важных событиях вроде праздников на Рождество («сдвинут все столы, нам подадут свинину с яблочным пюре и всем подарят подарки»), церковной мессы, танцев (в свете развития «нового» подхода к лечению душевнобольных теперь разрешались танцы), спортивных мероприятий, открытия площадки для боулинга, матчах по крикету между обитателями больницы и жителями деревни, визите Счетовода Одна Конфета из Общества оказания помощи пациентам и заключенным.
Другие вечные постояльцы жили во втором отделении. Кроме как во время процедур электрошока, больше мы их почти нигде не встречали. Они были для нас белым шумом, доносившимся из особого дворика; а ночью Кирпичный Дом, где располагались их палаты, превращался в улей, за ржавой сеткой окон которого они стенали и выли, как будто бы весь мед, что они должны были принести за день, куда-то исчез или вовсе не был собран. Иногда мы заставали момент, когда их загоняли обратно в Кирпичный Дом, а они, казалось, исполняли свой дикий танец, чтобы рассказать сородичам про поля, где нет цветов, про то, что они потратили впустую еще один день в череде бесконечных лет своих поисков. А иногда заставали момент, когда их же, одетых в темные рубахи в синюю полоску поверх неравномерно загоревшей и сморщенной кожи, сестры конвоировали в парк, где они должны были провести остаток дня. И как ни прискорбно признаться, они были похожи на людей; мы не могли отрицать нашего с ними родства; но при этом все они двигали головами и ходили в полусогнутой позе так, как будто столкнулись с пронизывающей метелью, как будто продвигались к своего рода полярному лагерю души, без всякой надежды туда добраться.
Или вот иногда, когда больничный священник проводил в главном зале мессу, на которую мы являлись со скуки или по желанию, чтобы, как Лир и Корделия «молиться, песни петь» в тюрьме, беспокойную группу из второго отделения заводили и усаживали на длинные деревянные скамьи. Они пели с таким задором, что, казалось, пугали проповедника, торжественно и застенчиво стоявшего за кафедрой, на которой лежала Библия, открытая на обещании дать апостолам другого Утешителя, которую он читал с виноватым видом. Обитательницы второго отделения в самых разнообразных шапочках вели себя как неугомонные дети, соскакивали с сидений и перебивали проповедника, вставляя свои уместные ремарки. Умиротворенно улыбались, когда предлагалось возвести молитву «о больных умом». Истово пели:
У реки соберемся,
У реки, несравненно прекрасной,
У реки соберемся,
Что у трона Господня течет [4].
И:
Солнце воссияет
Суше и морям.
Свет его мерцает,
Светит вольно нам [5].
Мужчины сидели с одной стороны, женщины с другой. Под покровом религиозности передавались записки, выражались симпатии, планировались побеги. Мужские голоса, протяжные, сильные, порой фальшивившие, с неохотой оставляли любимую последнюю ноту, заставляя послушную органистку, пациентку из первого отделения, похожую на Георга Третьего, до бесконечности держать усыпляющий звук, пока священник, чьи симпатии к вечности были продиктованы ее иллюзорностью, а вовсе не материализацией в виде протяжного «аминь» в конце церковного гимна, уверенно обрывал звук, громко произнося благословение: «Да пребудет благодать Господа нашего Иисуса Христа с каждым из нас ныне, и присно, и во веки веков».
Обитательницы второго отделения любили немного задержаться, чтобы обменяться с капелланом рукопожатиями, поговорить с ним о домашних делах, мы же, жительницы четвертого отделения, чувствуя тревогу при виде такого дружелюбия, похожего на симптом какой-то неизлечимой болезни, которая может очень легко передаться и нам, торопились побыстрее выйти и отправиться по устланному незабудками парку к своим палатам. Любое описание пациенток из второго отделения будет банальностью по сравнению с тем, что они являли собой на самом деле.
«Они по-своему счастливы».
«Там настолько все далеко зашло, что они уже и не страдают».
«Они привыкли, поэтому не обращают особого внимания».
«Да им все равно».
Они не давали мне покоя; не те, что посещали мессы, а те, которых я могла видеть через забор, окружавший их двор и парк. Кто были эти женщины? И почему попали в больницу? Почему они были так не похожи на обычных людей на улицах городов Большого Мира? И что значили все эти подарки или отбросы, которые они перекидывали через забор: лоскуты, корки, экскременты, башмаки? Делали ли они это из любви или ненависти к тому, что скрывала от них ограда?
Жареную баранину, которую подавали в воскресенье на обед, нарезала, как и во всякий другой день, главная медсестра Гласс, которая, переходя ради