Миша с отроческих лет презирал самоубийц, и мысль его, хотя, казалось, все уже было решено и продумано, боролась все-таки со смертью, искала выхода. Кроме Клавы, рядом с ним не было никого. Только профессиональные преступники могли принять его — такого же, как и они, преступника. Но к ним он не шел.
Миша изменился, ослабел. Равнодушие, овладевая им, отнимало у него не только высокомерие, но и всегда отличавшую его и даже на войне сохранившуюся чистоплотность. Клава с отвращением замечала, что он подолгу не меняет белье, что он редко моется, что изо рта у него пахнет.
Все, что осталось ей от Щепетильникова, она продала, а деньги истратила на Мишу. И она готова была хоть себя продать для Миши, но не для теперешнего Миши, а для прежнего. Этот Миша был не нужен ей. Он уже начинал возбуждать жалость, а Клава родилась не для того, чтобы жалеть мужчин. И ей уже неясно было, зачем она заботится об этом полумертвеце.
Однажды утром, когда Миша не встал еще с кровати, Клава резко сказала ему:
— Пожил — и уходи. Хватит!
Миша не шевельнулся. Он вообще последнее время ни на что не обращал внимания. Клава, схватив его за плечи, злобно дернула его.
— Тебе говорят? Пожил — и уходи. Живо!
Тогда Миша понял, чего требуют от него, но отношения своего к этому он не обнаружил никак. Он попросту оделся и двинулся к выходу.
Клава жестоко сказала вслед ему:
— Помирай на улице. В моей комнате смердеть не позволю.
Миша не обернулся. Дверь захлопнулась за ним, и Клава осталась одна. И тогда она заплакала, потому что все-таки ей тяжело было расстаться с Мишей.
В жилетном кармане у Миши завалялась кой-какая мелочь. Трамвай довез Мишу до Геслеровского проспекта, но Лиды там не было. Узнав новый адрес сестры, Миша отправился на Саперный. Для чего он все это делает, он не думал. Он действовал механически, как автомат. И только у подъезда вспомнил о Павлуше. Он присел у ворот на тумбу и долго сидел бы так, если бы из подъезда не вышли Лида и ее муж. Миша бессмысленно двинулся вслед. Влез за ними в трамвай.
Клава недолго горевала о гибели своего героя. Она имела теперь некоторый опыт и уверена была, что в следующий раз не ошибется. У нее был уже на примете один человек — правда, хромой, но зато германский гражданин, с которым она познакомилась у Европейской гостиницы. Но с ним дело только начиналось. Она решила использовать пока что хоть Масютина, извлечь из него деньги.
Она явилась к Масютину на рынок. Не поздоровавшись с Верой, спросила:
— Что? Все так же живешь?
Масютин отвел ее в сторону, взял за руку, но она оттолкнула его. Сказала презрительно:
— Эх ты! Такие б мы с тобой дела делали! А ты даже старуху с щенком прогнать не умеешь. Тоже человек!
И пошла прочь. Торговцы, рынок — все это опротивело ей. Все это — мелко, пакостно; скучно. Даже денег не стоит брать отсюда. Клава мечтала о другом: о Европе, о салон-вагоне, океанских пароходах. Она зачитывалась не только Лермонтовым, иностранные романы также увлекали ее. Немец увезет ее в Германию, а там — видно будет. Она и не подозревала о том, что посеяла своими словами в душе жадно глядевшего ей вслед торговца.
XVIII
На плавучку, где распродавалась конфискованная контрабанда, Павлуша отправился с Лидой. Аукцион уже начался, когда они пришли. Помещение портовой таможни было полно народу. Павлуша пробрался к первым рядам. Молодой человек, с пенсне на остром носике, в распахнутом рыжем пальто, выкликал, щелкая на счетах, цены, а кудрявая девица, подымая высоко над головой руки, показывала покупателям вещи, каждая из которых имела свою авантюрную биографию. Было душно и дымно.
— Ткань шелковая три метра — девять рублей! — выкликал молодой человек. — Прямо — десять рублей, слева — одиннадцать рублей! Еще прямо — двенадцать рублей. Ткань шелковая три метра слева — тринадцать, прямо — четырнадцать рублей. Еще раз прямо — четырнадцать. Ткань шелковая три метра — четырнадцать рублей.
И счеты щелкнули, покончив с тканью и забыв о ней. А уже по залу меж рядов таможенный служащий проносил поношенный мужской костюм, и десятки рук щупали сукно, соображая, стоит ли биться за него.
— Мужские носки шерстяные, одна пара — один рубль! — выкликал молодой человек.
Недопитая бутылка шерри-бренди сменила носки. Затем появился в руках девицы мужской костюм.
— Мужской костюм шерстяной, три предмета — тридцать рублей! Справа — тридцать пять, слева — сорок. Мужской костюм шерстяной, три предмета…
Брюки свисали на лицо кудрявой девицы. Павлуша ждал шелковых чулок, о которых мечтала Лида. Когда в руках у кудрявой девицы появилась самая обыкновенная мочалка, он усмехнулся, как и все в зале. Молодой человек трижды выкликнул цену, но никто не отозвался. Никто не хотел купить мочалку, хотя это была хорошая заграничная мочалка и стоила, несомненно, больше назначенных за нее тридцати копеек.
Наконец в руках у девицы оказались шелковые чулки. Продавались сразу восемьдесят три пары, и Лада чуть не заплакала, потому что нужна была только пара. Незнакомый Павлуше маклак закупил все шелковые чулки. И Лиде пришлось простоять в тесноте и духоте еще полчаса, пока снова не показаны были покупателям шелковые чулки — на этот раз только две пары. Их купил Павлуша. Павлушу и Лиду, пробиравшихся к выходу, догоняли выклики.
— Какао, одна банка, полкило…
И не успел еще аукционист назвать цену, как тонкий детский голос перебил его:
— Двадцать рублей!
При общем хохоте банка какао досталась ребенку. Не смеялся только отец мальчика, заплативший по вине сына втридорога.
Павлуша и Лида по сходням вышли на набережную. И тут случилось неожиданное. Черноволосый человек, стоявший у сходней, обратился к ним:
— Подайте копеечку!
Павлуша оглянулся и тотчас же узнал Мишу. Он шагнул вперед, стараясь, чтоб Лида не увидела, но Лида уже, обернувшись, смотрела на брата. Миша издевательски глядел прямо в глаза шурину. Повторил:
— Подайте копеечку бывшему коммунисту!
Такого цинизма Павлуша еще не встречал в жизни. Губы его дернулись, холодная дрожь прошла по спине. Он растерялся и, не соображая, что делает, потащил Лиду прочь. Лида упиралась, и он грубо толкнул ее вперед. Потом, бросив Лиду, повернулся к Мише и сказал:
— Мой совет вам — отдаться в руки правосудия. И тогда я готов вам помочь. Я принципиально не могу подать руку врагу Советской России.
— Вы так думаете? — спросил Миша.
И Павлуше показалось, что он уже не издевается над ним. А Лида успокоилась немного, думая, что начался мирный разговор.
— Да, — отвечал Павлуша, — и чем скорее, тем лучше.
Тогда с очень серьезным и даже глубокомысленным видом Миша произнес матерную брань, смакуя каждое слово. Павлуша опешил. А Миша, злобно прищурившись, прибавил:
— Хорошо. Я уж и о духах сообщу, и где ночевал, а также…
Он по привычке своей поставил точку, не кончив фразы.
Павлуша побледнел.
— Негодяй! Из вашего шантажа ничего не выйдет. Вы не сможете доказать.
И пошел прочь. Лида устремилась за ним: с этим человеком она была теперь гораздо больше связана, чем с братом.
— Твой брат — мерзавец, — говорил Павлуша, обождав жену у трамвайной остановки. — А ты еще споришь со мной. Он мерзавец и шантажист. Я еще был слишком добр с ним. Таких людей расстреливать надо. Да. В ответ на предложение помощи — такая наглость.
Из-за угла Восьмой линии вывернулся трамвай.
Лида боялась даже заплакать, когда Павлуша, вернувшись домой, потребовал у нее духи и немедленно же, разбив флакон и разломав коробочку, спустил все это в уборной.
— Надо быть жестоким с людьми, — волновался Павлуша.
— Теперь жестокое время, и доброта может только погубить. Никому нельзя верить. Я понимаю чекистов и сочувствую им. Надо расстреливать, расстреливать и расстреливать!
Устрашенная, побежденная, Лида не возражала. Однако же ночью, когда муж, приняв брому, заснул наконец, она наплакалась всласть, вспоминая, в каком ободранном виде встретился им брат. И как он страшно изменился! Какой он раньше был высокомерный, а теперь…
Павлуша спал беспокойно, проснулся рано и принял еще брому сверх вечерней порции. Что если Миша действительно донесет? Самое худшее, если он притянет Лиду. Как быть? Может быть, самому пойти сейчас и сообщить обо всем? Но как объяснить то, что он не позвал милиционера при встрече? Эх, убить бы этого контрабандиста! Несчастье шло в Павлушину жизнь и грозило опрокинуть ее.
«За что? — думал Павлуша. — За что мне все это?»
И зарекался вслух:
— Никогда больше, никогда не помогу ни одному человеку.
Как будто он действительно страдал от собственной доброты.
Он не знал, что Миша от плавучки прямо направился к дому следователя (адрес он помнил со слов Клавы), но не вошел в дом, а, остановившись у подъезда, стал просить милостыню.