Сейчас перерыв между танцами, и мужчины собрались в курительной.
Между ними одна эмансипированная дама; кокетливо дымя белой пахитоской, покачивается она изящно в кресле на железных полозьях.
Друг наш Кечкереи, целых три диванных подушки подложив под себя, развлекает общество шутливыми рассказами.
Все смеются. Речь идет о похоронах старого набоба.
Кечкереи как раз комментирует завещание, препарируя его надлежащим манером.
- Милая слабость, во всяком случае, со стороны почтенного нашего вельможи: ирисы так полюбить. Цветы и в самом деле красивые. Он, говорят, и в поле их трогать запретил, а скосит кто ненароком - двадцать пять палок.
Эмансипированная дама замечает по сему поводу, что цветов вообще не выносит, все это сентиментальничанье одно.
- А явор срубить - это он прямо к убийству приравнял, у него во всех лесах рубить их запрещено.
- Что за чепуха! Что это нашло на старика? - полюбопытствовал кто-то.
- Да разве поймешь, что он делал и почему. Это лишний раз только показывает, какой он был сумасброд. Теперь Абеллино одно осталось: заявить, что дядюшка, когда женился, был не в своем уме, так что и брак его незаконный, и сын.
Взрыв хохота был ответом на эту шутку.
Либерал Ене Дарваи почел нужным с серьезной миной заметить, что подобное заявление, по его мнению, едва ли получило бы ход.
- И по-моему, тоже, - смеясь, согласился Кечкереи.
- Но что же будет с Абеллино? - опять поинтересовался кто-то.
- За него беспокоиться нечего, старик позаботился о нем, - откинувшись на спинку, отвечал Кечкереи. - Каждый день получает он золотой in natura [натурой, звонкой монетой (лат.)], за которым полагается персонально явиться к адвокату в Марокканский дом [известное в свое время в Пеште здание в мавританском стиле], причем не как-нибудь, а в доподлинном нищенском наряде: армячина драный на плечах, худые сапоги, засаленная шляпа, сукманная сума и палка длинная с гвоздем на конце. Каждое утро, хочешь не хочешь, а заявляйся к нему в таком виде или с голоду помирай.
Громовой хохот встретил наглядную эту иллюстрацию.
С этого момента не было в общих глазах фигуры смехотворней Абеллино.
И всерьез о нем не сочли больше уместным говорить.
Богатейший майорат прозевал, несколькими тысячами форинтов вынужден впредь довольствоваться, которые дядя ему бросил из милости. Это уж, во всяком случае, грех потяжелее любого преступления. Убей он сколько угодно человек на никчемных своих дуэлях, женщин сколько угодно в жертву принеси своим пустопорожним увлечениям - это не было бы вменено ему в вину, это свет прощает, это делает Преступника интереснее. Но нищим стать, всех блестящих видов лишиться... этого простить нельзя. После этого только предметом насмешек можно быть. Чем бы ему заняться, например?
- Лучше всего в наставники к своему племянничку поступить, - предложил кто-то.
- Так ведь наставника к нему господин Янош уже определил: Рудольфа, возразил Кечкереи. - С тем непременным условием, что он ничему не будет обучать мальчишку, кроме трубокурства одного да верховой езды. Представляю, как жена его рада: не трудясь, сынка в дом заполучить.
Шутка была так хороша, что эмансипированная дама чуть навзничь вместе со своим креслом не опрокинулась, едва успели подхватить.
Либералу Дарваи одно не терпелось узнать: а не перешел ли старик в оппозицию перед смертью.
- Только ему и дел! - рассмеялся Кечкереи. - У него другое было на уме. Он цыганский оркестр посадил у себя в изголовье да песни велел играть, а сам бутылками с токайским обложился, чтобы и на тот свет нетрезвым заявиться. В завещании наказал гроб свой виноградом увить, а цыгане чтоб играли ему по дороге на кладбище песню "Тенью жизнь промчалась", она очень красиво, меланхолично начинается, а кончается лихим аллегро: "Гей, подымем фляжку!" Двум цыганским оркестрам предписал вот какой обряд пожизненно: один утром, другой вечером ежедневно пусть его любимые песни исполняют у него на могиле; питейной же братии под страхом вечного проклятия заповедал собираться в день его кончины и устраивать в память о нем возлияние. И еще назначил награду для трех девушек, у кого за год больше любовников перебывает, - с единственной оговоркой; к его склепу целоваться не ходить, чтобы за гробом не дразнить его; остальное все цыганам оставил.
- Жаль только, - с сардонической усмешкой вмешался граф Гергей в этот благодушный оговор, - жаль только, тем ничего не оставил, кто его память отборными анекдотами увековечит. И мы бы тут, по крайней мере, даром не старались!
Послушав г-на Кечкереи, послушаем и питейную братию.
Она вся у Кутьфальви и успела уже залить за воротник.
Ходит кубок вкруговую. Питухи в своей стихии, - вернее, "стихия" в них: вино. Взрывы хохота следуют один за другим. Кто сморозит глупость покапитальней, тот и рад.
- Раскаялся, греховодник, на старости лет, - продолжает Мишка Хорхи начатый рассказ. - Днями целыми псалмы все пел да по-французски и по-немецки учился, дурень старый, чтобы с ангелами на том свете объясняться: вдруг по-мадьярски не поймут.
- Га-га-га! По-французски и по-немецки.
- А в последний самый день погребок свой замуровал, дабы не впал кто во грех винопития, - я сам с каменщиком говорил, который там работал, - и спиртное в своих поместьях только в аптеках одних разрешил отпускать.
- Га-га-га! В пузыречках, заместо капелек.
- И еще приказал, никто чтоб, кто только в именье живет, на чужих жен не зарился, а коли есть распутницы, всех их в Беретте утопить, если же школьница какая со школьниками вместе вздумает играть, церковное покаяние пусть принесет.
- Га-га-га! Во храме покается.
- Но племянника не посмел-таки наследства лишить.
- Да-да, ренту годовую назначил ему; побоялся, значит, что проклянет.
- Да нет, сраму побоялся, что Карпати - Карпати! - побираться пойдет.
- Смерти, бедняга, боялся, потому и переменился так. Едва гроб при нем помянут, помертвеет весь от страха, а конец почуял, восьмерым попам приказал встать вкруг своей кровати, - так молитвы орали, что ангелы оглохли, наверно, в раю, и трезвонить велел во все колокола... Все, что было у него, церкви завещал.
- Окромя сына. Его он господину Сент-Ирмаи преподнес в подарочек.
- Да чего там, - вставил Кутьфальви с наглой ухмылочкой, - пожила бы подольше молодушка да попади я к ним в дом, спорим, было бы что после смерти ему подарить.
- Спорим, и я бы не оплошал! - сказал, ударяя себя в грудь, Лаци Ченке.
- И я! И я! - заорали все.
И никого не нашлось, кто бы кубком в головы им запустил.
Пока жива была Фанни, они и подойти не смели к ней, слова путного сказать ей не умели, а теперь вот порочили ее.
Это тоже самобытнейшая их черта.
Предоставим же их самим себе, такие - неисцелимы. Это больные, которые никаких лекарств не признают.
Заглянем теперь в клуб на Boulevard des Italiens.
Знакомые нам лорды и сеньоры по-прежнему пересуживают всех на свете в балконной и, если не хватает присутствующих, переходят на отсутствующих.
Здесь и лорд-оригинал, и северный князь, и маркиз Дебри, и множество других, до которых нам дела нет.
Вошел мосье Гриффар, богатый банкир: лицо приятное, улыбающееся, как всегда.
- Ах, мосье Гриффар! Вам, верно, лучше известно, вы ведь ближе знали его, - воскликнул, устремляясь к нему, веселый маркиз в ожидании, видимо, решающего слова в занимавшем всех споре. - Скажите, мосье, правда ли, будто у дяди Абеллино сын родился?
- Совершеннейшая правда, - отвечал мосье Гриффар, разматывая длинный зимний шарф.
- Но это же очень плохо для Абеллино. Особенно если он не может доказать, что предполагаемый наследник - подставной.
- Этого он действительно не сможет, - сказал г-н Гриффар со всей убежденностью.
- И того, что дядина жена в предосудительной связи состояла с кем-нибудь?..
- Супруга его дядюшки образцом добродетели была, - возразил мосье Гриффар.
- Эх! Тогда Абеллино в скверном положении.
- В худшем, пожалуй, его кредиторы, - вставил лорд Бэрлингтон.
- Да, вытянутся, наверно, лица у тех, кто деньгами его ссужал под залог ожидаемого наследства.
- Вне всякого сомнения, - ответствовал мосье Гриффар с приятной улыбкой на ясном своем, округлом лице.
Ни единый мускул не дрогнул в нем; ни взглядом, ни морщинкой на лбу не выдал он, что и сам лишился нескольких миллионов по милости этого фатального нового наследника. Право же, неловко слишком, узнай все, что какой-то варвар тупоголовый перечеркнул его расчеты.
Если, встретясь с г-жой Майер, случалось кому-нибудь спросить, по ком она надела траур, следовал такой ответ:
- По доченьке моей незабвенной, по Фанни драгоценной, по его сиятельства графа Яноша Карпати супруге - сокровищу души моей.
И слезы сыпались у нее градом.
Девицы Майер тоже черные платья понадевали. Красоткам черное очень к лицу. Но если кто допытывался, нет ли других причин предпочесть темный цвет, кроме этого его достоинства, они, хотя без слез, - от слез глаза тускнеют, - объясняли: