соображения будущей книге Миноры, дети запихивали друг другу в уши кусочки газеты, которые потом придется извлекать щипцами в сопровождении их горьких рыданий. Я ничего Миноре не сказала, но постаралась удерживать ее при нас до ужина, а утром мы отправились на длительную санную прогулку. Когда мы вернулись к ленчу, мисс Джонс за столом не было.
– Мисс Джонс заболела? – спросила Минора.
– Она уехала, – сказала я.
– Уехала?
– Неужели вы никогда не слышали о таком явлении, как больные матери? – отважно осведомилась Ираис, и мы решительно перевели разговор на другую тему.
Весь день Минора хандрила. Еще бы, она нашла родственную душу, а эту душу – как обычно и поступают с родственными, – грубо вырвали из ее объятий. Этого достаточно, чтобы захандрить, и нет в том ее, бедняжки, вины, что она предпочитала общество мисс Джонс нашему с Ираис обществу.
За ужином Ираис, склонив набок голову, внимательно ее разглядывала.
– Вы сегодня бледны, – сказала Ираис. – Хорошо ли вы себя чувствуете?
Минора подняла взор с видом человека, которому нравится, когда его считают страдальцем.
– У меня слегка голова болит, – тихо ответила она.
– Надеюсь, вы не разболеетесь, – обеспокоенно сказала Ираис. – Потому что здесь есть только ветеринар, который лечит исключительно коров, и хотя я считаю, что намерения у него самые добрые, методы, однако, грубоваты.
Минора была явно шокирована.
– Но что же вы делаете, когда заболеваете?
– О, мы никогда не болеем, – ответила я. – Здоровье наше хранит одна лишь мысль о том, что лечить нас некому.
– Но если кто-то вдруг сляжет, – добавила Ираис, – Элизабет зовет коровьего доктора.
Минора сидела молча. Уверена, она решила, что попала в мир, населенный исключительно варварами, и что единственное, кроме нее, цивилизованное создание, уехало и бросило ее среди нас. Впрочем, что бы она там ни думала, симптомы ее болезни заметно ослабели.
Служба в канун Нового года – единственная в году, которая хоть как-то меня впечатляет: контраст между простотой и непритязательностью нашей маленькой церкви и самой церемонией производит куда больший эффект, чем если бы служба проходила в более красивой и хорошо освещенной церкви. Вчера вечером мы, взяв с собой Ираис и Минору, отправились в санях за три мили от дома. Тьма стояла кромешная, дул сильный ветер. Мы сидели, укутавшись в меха по самые брови, и молчали, словно на похоронах.
– Едем хоронить прошлогодние грехи, – сказала, едва мы тронулись, Ираис, настроение у всех действительно было похоронное. Сидя на своих скамьях, мы пытались при неверном свете воткнутых в деревянные подсвечники сальных свечей разглядеть слова хоралов в сборнике. Ветер бился в окна, воем заглушая орган, сквозняки грозились совсем задуть и так дрожащие огоньки. Голос священника, пытавшегося с мрачного амвона, окруженного толпой пыльных резных ангелов, перекричать ветер, приобрел угрожающие интонации. Сидя в полутьме, я чувствовала себя очень маленькой, одинокой, беззащитной в это огромном темном мире. В церкви было холодно как в могиле, несколько свечей все-таки погасли, священник в черном облачении говорил о смерти и Высшем суде, мне послышались рыдания ребенка – вряд ли то был ветер, и это показалось мне дурным предзнаменованием, вся моя вера и философия покинули меня, и я подумала, что меня ждет серьезное наказание, хотя понятия не имела, за что именно. Если бы не было так темно и ветер не выл так отчаянно, я бы почти не обратила внимания на угрозы с амвона, но в таких обстоятельствах не могла не принять серьезных решений. А это всегда плохой знак: серьезные решения принимают только те, кто не придерживается этих решений – если вы просто следуете своему курсу, который в результате приводит к хорошему результату, всякие предварительные решения относительно этого курса и его результатов излишни. Я уже несколько лет как бросила все попытки делать на Новый год какие-либо зароки, и вернуться к этой практике меня заставила лишь буря: я давно поняла, что год и решимость могут быть новыми, но я-то вовсе не обновляюсь, значит, все это еще бесполезнее, чем вливать новое вино в ветхие мехи.
– Но я же еще не ветхие мехи, – негодующе заявила Ираис, когда я несколько часов спустя под влиянием тепла и света вернулась к своему обычному философскому состоянию духа и поведала ей свои соображения, – и знаю, что на выполнении таких решений и обещаний вполне могу дотянуть до весны и даже дольше. Я пересматриваю их в конце каждого месяца и отбрасываю ненужные. К концу апреля они подвергаются такой серьезной ревизии, что от них вообще ничего не остается.
– Вот видите? Значит, я права: если бы вы были не ветхими мехами, ваше новое содержание постепенно само бы всосалось в вашу кровь и плоть, а выполнение решений перестало быть неприятной обязанностью, потому что стало бы для вас привычкой.
Она покачала головой:
– Такие вещи никогда не перестают быть неприятными, вот почему я предпочитаю отделаться от них до лета. В мае я уступаю радости, которая царит во всем мире, и слишком занята тем, чтобы быть счастливой, чтоб еще и вспоминать о чем-то, до чего додумалась, когда было холодно и темно.
«Вот за это я тебя и люблю», – подумалось мне. Она часто говорила то, что думала про себя я.
– Интересно, – сказала она, помолчав, – а мужчины тоже дают себе обещания?
– Не думаю. Только женщины позволяют себе такую роскошь. Когда заняться больше нечем, приятно предаться бесконечной скорби и раскаянию, погрузиться в покаяние до самых ушей – но это глупо. Зачем плакать о том, что уже сделано? Зачем вообще творить глупости, если потом собираешься раскаиваться? Никто не совершает никаких нелепых и гадких поступков, если ему не нравится их совершать; и никто никогда по-настоящему не раскаивается, если не боится, что его уличат.
– Под «никто» вы, конечно же, имеете в виду женщин, – заметила Ираис.
– Естественно: «никто» и «женщины» – синонимы. Кроме того, у мужчин обычно хватает смелости на собственное мнение.
– Надеюсь, вы слушаете внимательно, мисс Минора, – обратилась Ираис тем невероятно дружелюбным тоном, каким она все время разговаривает с этой юной особой.
Приближалась полночь, мы сидели у камина, ожидая пришествия Нового года, и попивали глинтвейн, приготовленный на маленьком столике Разгневанным. Он был горячим, сладким и довольно неприличным, но в эту единственную в году ночь пить его было прилично, вот мы и пили.
Миноре не нравились ни Ираис, ни я. Мы довольно быстро это поняли, и, оставшись вдвоем, посмеивались над этим. Могу понять, почему ей не нравилась Ираис, но если ей не нравилась я – положительно, она должна быть странноватым созданием. Ираис над ней потешалась, я тоже, но, надеюсь, по-доброму, однако мы обе попали в ее черный список. Также совершенно очевидно, что в Разгневанном она видела пример дурно использованного и непонятого мужа, и явно была расположена взять его под свое крыло и при малейшей возможности защищать от наших нападок. Он с ней никогда не разговаривал – он вообще немногословен, что же касается Миноры, то при ней он, казалось, вообще утрачивал дар речи и, подобно сфинксу, сидел с совершенно непроницаемым видом, пока она упрекала нас в непристойных, как ей казалось, высказываниях в его адрес. Как-то вечером, через несколько дней после приезда, она вдруг проявила легкость манер (впоследствии исчезнувшую) и попыталась с ним заигрывать, однако с таким же успехом можно пытаться заигрывать с каменным истуканом. Жена одного из слуг только что родила мальчика, первого после серии из пяти дочерей, и за ужином мы выпили за здоровье всех участников этой истории, а Разгневанный заставил счастливого отца выпить бокал залпом, щелкнув каблуками на военный манер. Минора решила, что такое поведение типично для немцев, и не только занесла отчет об этом эпизоде в свою тетрадь, но и охотно присоединилась к нашему тосту, после чего и обрела игривость.
Для начала она предложила научить нас танцевать танец, который, как мне кажется, называется «Вашингтон Пост», очень, по ее словам, популярный в Англии, и, чтобы подтолкнуть нас