бы не пал хоть один воин». Такое видение предстало плывшим вместе с предателем Бродиром перед схваткой, которая оказалась для него последней.
В ночи 743-й сказок «Тысячи и одной ночи» можно прочесть следующее предупреждение: «Не будем говорить, что счастливый царь окончил свои дни, оставив наследника – учтивого, миловидного, несравненного, яростного, как лев, и ясного, как месяц». Сравнение, волей случая совпадающее по времени с германскими, – примерно того же достоинства, однако истоки у них разные. Человек, приравненный к месяцу, человек, приравненный к зверю, – не результат операции ума, о которой можно спорить, а интуитивная истина, безошибочная и мгновенная. Кёнинги же, как правило, остаются софизмами, фальшивыми и вялыми упражнениями. За несколькими незабываемыми исключениями вроде вот этого стиха, в котором по сей день отражается горящий город, вкрадчивый и беспощадный огонь пожара:
Прежде пылали мужи, теперь загорелся Клад.
И последний оправдательный довод. Обозначение «бедро лопатки» – вещь, конечно, уникальная. Но не более уникальная, чем рука мужчины. Тот, кто смог увидеть это несуществующее бедро, которое когда-нибудь собьет с толку закройщика жилетки и разойдется на пять пальцев вечно неподходящей длины, наяву предвосхитил его основополагающую уникальность. Это чувство изумления и внушают кёнинги, делая мир удивительным. Они рождают в нас ту очевидную растерянность, которая составляет венец метафизики, ее искупление и источник.
Буэнос-Айрес, 1933
Постскриптум. Немало кёнингов встречается в последней эпопее скрупулезного и энергичного английского поэта Уильяма Морриса «Сигурд Вёльсунг». Приведу несколько – не знаю, перенесены они готовыми, выдуманы им или то и другое разом. «Огонь войны» – знамя; «бриз резни» – шквал сраженья, атака; «земля утесов» – гора; «лес войны», «лес копий», «лес битвы» – войско; «тканина клинка» – смерть; «погибель Фафнира», «головня схватки», «гнев Зигфрида» – меч героя.
«А вот отец ароматов, жасмин», – выкрикивают торговцы в Каире. Маутнер заметил, что арабские фигуры речи обычно строятся вокруг отношений между отцом и сыном. Отсюда «отец зари» – петух; «отец мародерства» – волк; «отпрыск лука» – стрела; «отец путей» – горный хребет. Еще один пример той же озабоченности: самое распространенное доказательство бытия Бога в Коране – ужас при мысли, что человек порожден «несколькими каплями грязной жидкости».
Известно, что сначала танк называли «landship», буквально – корабль земли, «landcruiser», броненосец земли, и только потом, чтобы сбить со следа, стали именовать танком. Исходный кёнинг совершенно очевиден. Еще один кёнинг – «длинный поросенок», эвфемизм, которым лакомки-людоеды обозначают главное блюдо своего рациона.
Этими играми тешится сейчас прежний ультраист, дух которого живет во мне до сих пор. Посвящаю их безмятежной соратнице тогдашних лет Норе Ланге [146], чья кровь их, может быть, вспомнит.
Постскриптум 1962 года. Однажды я написал (и много раз потом повторял), что аллитерация и метафора – основополагающие элементы древнего германского стиха. После двух лет занятий англосаксонской словесностью хочу уточнить свое утверждение.
По-моему, аллитерации – больше средство, чем цель. Их задача – отмечать слова, которые нужно произносить с ударением. И вот доказательство: гласные открытые, то есть различающиеся сильней, мысленно аллитерируются. Еще одно доказательство: в более старых текстах нет подчеркнутых аллитераций вроде «afair field full offolk» [147], датируемой четырнадцатым веком.
Что до метафоры как непременного элемента поэтической речи, то, по-моему, в сложных словах привлекает их пышность и значительность, и вначале кёнинги не были метафорами. Так, в двух первых строках «Беовульфа» содержится три кёнинга («датчане копий», «дни прошлого», или «дни лет», и «короли народов»), ни один из которых не метафора, и лишь дойдя до десятой строки, встречаешь выражение «hronrad» («дорога кита» – море). Метафора, как и последующее сравнение, – не исходная составная часть словесности, а поздняя ее находка.
* * *
Среди использованных книг считаю своим долгом назвать следующие:
Sturluson, Snorri. The Prose Edda / translated by Arthur Gilchrist Brodeur [148]. New York, 1929.
Die Jüngere Edda / mit dem sogennanten ersten grammatischen traktat übertragen von Gustav Neckel [149] und Felix Niedner. Jena, 1925.
Die Edda / übersetzt von Hugo Gering [150]. Leipzig, 1892.
Eddalieder / Mit Grammatik, übersetzung und erläuterungen von Dr. Wilhelm Ranisch [151]. Leipzig, 1920.
Voelsinga Saga / with certain songs from the Elder Edda. Translated by Eirik Magnusson [152] and William Morris. London, 1870.
The Story of Burnt Njal / from the Icelandic of the Njals Saga, by George Webbe Dasent [153]. Edinburgh, 1861.
The Grettir Saga / translated by G. Ainslie Hight [154]. London, 1913.
Die Geschichte vom Godden Snorri / übertragen von Felix Niedner. Jena, 1920.
Niedner, Felix. Islands Kultur zur Wikingerzeit. Jena, 1920.
Anglo-Saxon Poetry / selected and translated by R. K. Gordon [155]. London, 1931.
The Deeds of Beowulf / done into modern prose by John Earle [156]. Oxford, 1892.
Метафора
Историк Снорри Стурлусон, чем только в своей путаной жизни не занимавшийся, составил в начале XII века толковый словарь традиционных оборотов исландской поэзии, из которого, к примеру, можно узнать, что «чайка вражды», «коршун крови» и «кровавый (или „красный“) лебедь» обозначают ворона, «дом кита» или «снизка островов» – море, а «обитель зубов» – рот. Сплетаясь в стихах и держась стихом, эти метафоры вызывали (точнее, должны были вызывать) радость удивления, мы же теперь не находим в них живого чувства и считаем усложненными или излишними. Приемы символистов или последователей Марино постигла, уверен, та же судьба.
Бенедетто Кроче мог обвинять [157] барочных поэтов и проповедников XVII столетия в «душевной холодности» и «не слишком остроумном остроумии»; мне же в перифразах, собранных Снорри, видится своего рода reductio ad absurdum [158] любой попытки изобрести новые метафоры. Лугонес или Бодлер потерпели в этом, подозреваю, такой же крах, как придворные стихотворцы Исландии.
В третьей книге «Риторики» Аристотель заметил, что всякая метафора возникает из ощущения сходства между различными вещами. По Мидлтону Мерри («Countries of the Mind» [159], II, 4), это сходство очевидно, просто мы его до поры не замечали. Как видим, для Аристотеля метафора коренится в реальности, а не в языке; обороты же, сохраненные для нас Снорри, рождены (или кажутся) работой ума, занятого не отысканием сходств, а соединением слов: какие-то (скажем, «красный лебедь» или «коршун крови») могут впечатлять, но ни сообщения, ни открытия в них нет. Это, если будет позволено так выразиться, вещи из слов – особые и самодостаточные, как зеркало или серебряное кольцо. В самом деле: грамматик Ликофрон называет бога Геракла львом трех ночей, поскольку ночь, когда он был зачат Зевсом, длиною равнялась трем, – выражение, как ни старались толкователи, врезается в память, но, увы, не соответствует требованию Аристотеля [160].
В трактате «Ицзин» одно из имен мироздания – Десять Тысяч Существ. Помню, лет тридцать назад меня со сверстниками поразило, до чего же поэты пренебрегают бесчисленными сочетаниями,