телесности и чувственности, громил устоявшуюся мораль, провоцировал, также писал философские трактаты в жанре афоризмов. Однако идея сверхличности и ее безграничной свободы была чужда и даже враждебна Розанову – напротив, символом всей его философской мысли может служить обыкновенный, лишенный какого-либо величия человек. Как писал он в «Опавших листьях», «всем великим людям я бы откусил голову. И для меня выше Наполеона наша горничная Надя, такая кроткая, милая и изредка улыбающаяся. Наполеон совершенно никому не интересен. Наполеон интересен только дурным людям (базар, толпа)».
Зачастую страдая от противоречивости своей натуры («душа моя какая-то путаница»), писатель именно в ней видел первопричину своих интеллектуальных и духовных открытий. Из розановской статьи «Загадки русской провокации»: «Разница между “честной прямой линией” и лукавыми “кривыми”, как эллипсис и парабола, состоит в том, что по первой летают вороны, а по вторым движутся все небесные светила» {31}.
Дмитрий Галковский писал, что эти «кривые» и создают уникальное непознаваемое пространство розановской прозы, из-за чего каждый из толкователей его творчества вынужден впадать в одну из двух крайностей: либо отстраняться от писателя, сосредотачиваясь на формальностях, либо растворяться в нем без следа {32}. Розановская литература, на первый взгляд, исключительно эгоцентрична и создавалась вроде бы не для читателя, но вместе с тем именно читатель является ее главным действующим лицом. Галковский сравнивал литературу Розанова с гусеницей, «прогрызающей словесную перегородку между читателем и писателем», но если воспользоваться системой образов самого автора «Опавших листьев», она скорее оплодотворяет «розановщиной» окружающий мир.
Я думал, что все бессмертно. И пел песни.
Теперь я знаю, что все кончится. И песня умолкла.
* * *
Сильная любовь кого-нибудь одного делает ненужным любовь многих.
Даже не интересно…
* * *
Что значит, когда «я умру»?
Освободится квартира на Коломенской, и хозяин сдаст ее новому жильцу.
Еще что?
Библиографы будут разбирать мои книги.
А я сам?
Сам? – ничего.
Бюро получит за похороны 60 руб. и в «марте» эти 60 руб. войдут в «итог». Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания.
Какие ужасы!
* * *
Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва – где «я не могу»; где «я могу» – нет молитвы.
* * *
Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют.
«Прибавляет» только теснейшая и редкая симпатия, «душа в душу» и «один ум». Таковых находишь одну-две за всю жизнь. В них душа расцветает.
И ищи ее. А толпы бегай или осторожно обходи ее.
* * *
И бегут, бегут все. Куда? зачем?
– Ты спрашиваешь, зачем мировое volo?
Да тут – не volo, a скорее ноги скользят, животы трясутся. Это скетинг-ринг, а не жизнь.
* * *
Да. Смерть – это тоже религия. Другая религия.
Никогда не приходило на ум.
Вот арктический полюс. Пелена снега. И ничего нет. Такова смерть.
Смерть – конец. Параллельные линии сошлись. Ну, уткнулись друг в друга, и ничего дальше. Ни «самых законов геометрии».
Да, «смерть» одолевает даже математику. «Дважды два – ноль».
* * *
Мне 56 лет: и помноженные на ежегодный труд – дают ноль.
Нет, больше: помноженные на любовь, на надежду – дают ноль.
Кому этот «ноль» нужен? Неужели Богу? Но тогда кому же? Зачем?
Или неужели сказать, что смерть сильнее самого Бога. Но ведь тогда не выйдет ли: она сама – Бог? на Божьем месте?
Ужасные вопросы.
Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь.
* * *
Смерть «бабушки» (Ал. Андр. Рудневой) изменила ли что-нибудь в моих соотношениях? Нет. Было жалко. Было больно. Было грустно за нее. Но я и «со мною» – ничего не переменилось. Тут, пожалуй, еще больше грусти: как смело «со мною» не перемениться, когда умерла она? Значит, она мне не нужна? Ужасное подозрение. Значит, вещи, лица и имеют соотношение, пока живут, но нет соотношения в них, так сказать, взятых от подошвы до вершины, метафизической подошвы и метафизической вершины? Это одиночество вещей еще ужаснее.
Итак, мы с мамой умрем и дети, погоревав, останутся жить. В мире ничего не переменится: ужасная перемена настанет только для нас. «Конец», «кончено». Это «кончено» не относительно подробностей, но целого, всего – ужасно.
Я кончен. Зачем же я жил?!!!
* * *
Если бы не любовь «друга» и вся история этой любви, – как обеднилась бы моя жизнь и личность. Все было бы пустой идеологией интеллигента. И верно, все скоро оборвалось бы.
…о чем писать?
Все написано давно (Лерм.).
Судьба с «другом» открыла мне бесконечность тем, и все запылало личным интересом.
* * *
Как самые счастливые минуты в жизни мне припоминаются те, когда я видел (слушал) людей счастливыми. Стаха и Алек. Пет. П-ва, рассказ «друга» о первой любви ее и замужестве (кульминационный пункт моей жизни). Из этого я заключаю, что был рожден созерцателем, а не действователем.
Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить.
* * *
Что же я скажу (на т.с.) Богу о том, что Он послал меня увидеть?
Скажу ли, что мир, Им сотворенный, прекрасен?
Нет.
Что же я скажу?
Б<ог> увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но Он ничего не услышит от меня.
* * *
Я пролетал около тем, но не летел на темы.
Самый полет – вот моя жизнь. Темы – «как во сне».
Одна, другая… много… и все забыл. Забуду к могиле.
На том свете буду без тем.
Бог меня спросит:
– Что же ты сделал?
– Ничего.
* * *
Нужно хорошо «вязать чулок своей жизни», и – не помышлять об остальном. Остальное – в «Судьбе»: и все равно там мы ничего не сделаем, а свое («чулок») испортим (через отвлечение внимания).
* * *
Эгоизм – не худ; это – кристалл (твердость, неразрушимость) около «я». И собственно, если бы все «я» были в кристалле, то не было бы хаоса, и, след., «государство» (Левиафан) было бы почти не нужно. Здесь есть 1/1000 правоты в «анархизме»: не нужно «общего», ϰοινδν [24]: и тогда индивидуальное (главная красота человека и истории) вырастет. Нужно бы вглядеться, что такое «доисторическое существование народов»: по Дрэперу и таким же, это – «троглодиты», так как не имели «всеобщего обязательного обучения» и их не объегоривали янки; но по Библии – это был «рай». Стоит же Библия Дрэпера.
* * *
Проснулся…
Какие-то звуки… И заботливо прохожу в темном еще утре по комнатам.
С востока – светает.
На клеенчатом диванчике, поджав под длинную ночную рубаху голые ножонки, – сидит Вася и, закинув голову в утро (окно на восток), с книгой в руках твердит сквозь сон:
И ясны спящие громады
Пустынных улиц и светла
Адмиралтейская игла.
Ад-ми-рал-тей-ска-я…
Ад-ми-рал-тей-ска-я…
Ад-ми-рал-тей-ска-я…
Не дается слово… такая «Америка»; да и как «игла» на улице? И он перевирает:
…светла
Адмиралтейская игла,
Адмиралтейская звезда,
Горит восточная звезда.
– Ты что, Вася?
Перевел на меня умные, всегда у него серьезные глаза. Плоха память, старается, трудно, – потому и серьезен:
– Повторяю урок.
– Так нужно учить:
Это шпиц такой. В несколько саженей длины, т. е. высоты.
– Шпиц? Что это??
– Э… крыша. Т. е. на крыше. Все равно. Только надо: игла. Учи, учи, маленькой.
И повернулся. По дому – благополучно. В спину мне слышалось:
Ад-ми-рал-тей-ска-я звезда,
Ад-ми-рал-тей-ска-я игла.
…………………
* * *
Не литература, а литературность ужасна; литературность