Случалось, когда мне нужно было что-нибудь услышать, я «отращивала» уши. Тогда я думала, что слышу все: что говорят на рынке, на главной улице и между ними. Я слышала, как сплетни стекают с языков и губ и попадают прямо в уши. Ведь сплетни, помимо слов, дают вибрацию – такую же, как волны, улавливаемые моим приемником, – едва заметные помехи в эфире, колебания воздуха. А я их ощущала даже сквозь каменные стены. Я слышала их на расстоянии. Я слышала, как сплетни разносит ветром.
Еще я слышала, как рядом с изгородью пискнула малиновка, а значит – жди гостей. И точно. Винаблз явился рано утром.
Я как раз вышла на улицу развесить мокрое белье. Мой дивный сад в весеннем солнце было просто не узнать. Я села на ступеньку и начала чистить картошку – очищенные клубни бросала в кастрюлю с водой. Я слышала, как взвизгнула калитка – она меня предупреждала, – но глаз не подняла. Только когда он заслонил собою солнце, я посмотрела вверх.
– Не умно, – прошипел он. – Ой как не умно.
Достав из миски большую картофелину, я вырезала глазок и только потом принялась чистить.
– Если ты воображаешь, что чего-то этим добилась, то ошибаешься.
Я покосилась на него:
– Я всего лишь попросила у его светлости совета и получила его.
– Не надо принимать его за идиота.
– Значит, вы думаете, я принимаю его за идиота?
– Ты же сама все это написала. Все – от начала до конца.
– Да ладно! И ваше имя тоже я туда вписала – столько-то раз в разные годы?
Я принялась точить кухонный нож о гранитную ступеньку, на которой сидела. Потом взяла очередную картофелину и сняла с нее шкурку в одно движение – длинной извивающейся лентой. Приподняла так, чтобы он получше видел.
Он выжал из себя полуулыбку, скорее даже четверть, хотя, пожалуй, и на четверть не тянуло.
– Ты умудрилась только все ухудшить.
– Ухудшить? Попробуйте-ка теперь забрать у меня дом! Или прислать этого вашего доктора, рискнете?
Он наклонился, и его проникновенные глаза оказались напротив моих. Затем придвинулся еще ближе и заговорил ровно, доверительно, почти не создавая губами колебаний воздуха:
– Думаешь, ты умная. А допустила глупейшую ошибку. Старая Мамочка Каллен не писала этого. Она бы даже собственного имени не написала. Она была безграмотной, невежественной женщиной.
Я покрепче обхватила рукоятку ножа, но он заметил. Быстро накрыл мою руку своей. Другой рукой взял меня за ухо и шваркнул головой об угол дома.
– Послушай, – произнес он. – Ты хорошо слышишь? – И снова ударил моей головой о стену. – С таким примерно звуком твоя голова будет колотиться о стену обитой войлоком палаты. Послушай еще разок. Ты уже там, в этой палате. А наша беседа тебе просто снится. Ты там. А это лишь воспоминание.
– Джейн Лоут, – сказала я и вывернулась.
Но он уже ушел, исчез меж саванами белых простыней.
Денек, однако, выдался богатым на визиты. Билл Майерс нагрянул ближе к полудню, запарковал патрульную машину так, чтобы было видно из окна, и, сняв фуражку, прошествовал по тропинке к дому. Его неважно постригли: уши теперь казались розовыми и просвечивали. Хотя кто я такая, чтобы критиковать чужие прически.
Он тихо постучался в приоткрытую дверь. Я в это время разливала по бутылкам прошлогоднюю бузинную настойку.
– Осока, ну у тебя и постирушек.
– Хватает, – сказала я и вытерла руки о передник.
Билл отказался от чая, положил фуражку на стол.
– Что ты задумала, Осока?
– Я – задумала?
– Да, задумала. Ходила в большой дом, верно?
– Не стану отрицать.
– Угрожала лорду Стоуксу раскрытием какой-то информации.
– Неправда.
– Прекрати, – резко оборвал он меня. Лицо его ожесточилось. – Кончай уже, Осока. Все очень серьезно. Речь о шантаже. Знаешь, что это слово означает?
Я кивнула.
– Нельзя угрожать людям. Это серьезное уголовное преступление.
– А если эти люди преступили закон? Почему им можно все? Почему им можно запросто, имея семью, якшаться с девушками, а потом откупаться от них нелегальными абортами, и все шито-крыто? Конечно, потом они топают ногами, бьют себя в грудь и кричат: закон, закон. И что ты с ними сделаешь? Ты их…
– Осока…
– …посадишь в тюрьму за то, что они оплатили нелегальные аборты? Нет, ты их отпустишь, а накажешь тех, кто делает аборты, а вовсе не тех, кто за них платит, и если ты так сделаешь, то станешь таким же, как они, а может, даже хуже, потому что пляшешь под дудку этих гадов. Выходит, вот для чего нужна полиция – надрываться за интересы тех, кто наверху?
– Остановись, Осока.
– Ты не ответил.
– Теперь послушай. Я всегда испытывал к тебе слабость, но теперь мое терпение лопнуло. Я ведь знал, что случившееся на ферме Крокера – твоих рук дело. Но не дал ему ход, верно? А теперь все. Нет у меня больше такой возможности. Я только одно тебе скажу про этого хренова аристократишку из поместья: возможно, он похож на идиота, возможно, он даже идиот. Но у него есть власть. Поэтому если он скажет, чтобы я призвал тебя к ответу, я призову, и поминай как звали.
– А он уже сказал тебе призвать меня к ответу?
– Еще не решил.
– Значит, боится рисковать.
Билл встал, чудовищно долго и неловко напяливал фуражку, незнамо зачем.
– Осока, тебе этого не осилить. А помогать я больше не могу. Пора спросить себя: так ли тебе нужно оставаться в нашей деревне теперь, когда Мамочки не стало?
– Что ты такое говоришь?
– Что думаю.
– Билл, ты не коп, ты постовой какой-то.
Он непонимающе покачал головой. И удалился, меряя большими шагами дорожку моего маленького сада. Я наблюдала за ним из-за развешанного белья. Как он заводит мотор, как смотрит в зеркало и выезжает на дорогу.
Тот день был, видно, создан для мужчин. Третьим явился Уильям с кислой миной. Он был при галстуке, в белой рубашке, темном костюме, а из кармана жилета свисала золотая цепочка от часов. Ботинки были надраены до блеска.
– С чего такое хмурое лицо? – спросил он, наткнувшись на меня в саду.
– О вас я могу сказать то же самое.
– Я хмурый всегда. Такое у меня кредо. Теперь гони свое оправдание.
Он сообщил, что был по делу в Кивелле, но по какому – не сказал. Белье, развешанное на веревках, высохло, вот я и предложила:
– Ну, раз пришли, хотя бы помогите. Белье вот сложить.
Он ухмыльнулся и даже взялся за углы простыни, которую я ему всучила.
– Вот это я понимаю – чувствуются Мамочкины нотки.
– Уильям, зачем вы пришли?
– Хочу разобраться, что за дурацкая кошка пробежала между тобой и Джудит.
– Я злюсь, потому что она встала на чужую сторону. Не на мою. Пусть теперь общается с грязнулями.
– Джудит может угодить в список девяносто девять. Знаешь, что это? Это такой список от Министерства образования и науки, куда вносят учителей с судимостями и тех, кого подозревают в совершении серьезных аморальных проступков.
– Серьезных – чего?..
– Аморальных проступков. Растлителей малолетних, наркоманов, такого рода личностей. Кто-то из школы доложил, что видел, как она разговаривала или «общалась» с наркоманами. Кто ее видел и почему он счел столь важным сообщить об этом в Министерство образования и науки, я не в курсе. Но от работы ее могут отстранить в любой момент.
– Ко мне это какое имеет отношение?
– С тобой ей тоже не рекомендовали видеться.
У меня даже простыня из рук выпала. И прямо в грязь.
– Что?!
– То, что слышала. Поэтому ты ей окажешь большую любезность, если и впредь будешь держаться от нее подальше. Но я-то знаю Джудит. Она, если решила что-то сделать или кого-то увидеть, так ее ничто не остановит. Зато она хотя бы представляет, кто ее друзья.
– Она мне не друг.
Уильям почесал под носом:
– Джудит тебе не верит, потому что у Чеза не встает – во всяком случае на нее. У нее от меня нет секретов. Никаких. Как я уже сказал, она хотя бы знает, кто ее друзья. Ты можешь похвастаться тем же?