общее стадо.
Переспали мы ночь, и утром, как только раздался в доме утиный утренний крик, мы — в кухню.
На полу вместе с Дусей бегал утёнок с перевязанной лапкой.
Все утята, заключённые в корзине, свистели, рвались на волю и не могли ничего сделать. Этот выбрался.
Я сказал:
— Он что-то придумал.
— Он изобретатель! — крикнул Лёва.
Тогда я задумал посмотреть, каким же способом этот «изобретатель» решает труднейшую задачу: на своих утиных перепончатых лапках подняться по отвесной стене. Я встал на следующее утро до свету, когда и ребята мои и утята спали непробудным сном. В кухне я сел возле выключателя, чтобы сразу, когда надо будет, дать свет и рассмотреть события в глубине корзины.
И вот побелело окно. Стало светать.
«Кряк-кряк!» — проговорила Дуся.
«Свись-свись!» — ответил единственный утёнок.
И всё замерло. Спали ребята, спали утята.
Раздался гудок на фабрике. Свету прибавилось.
«Кряк-кряк!» — повторила Дуся.
Никто не ответил. Я понял: «изобретателю» сейчас некогда — сейчас, наверно, он и решает свою труднейшую задачу. И я включил свет.
Ну, так вот я и знал! Утка ещё не встала, и голова её ещё была вровень с краем корзины. Все утята спали в тепле под матерью, только один, с перевязанной лапкой, вылез и по перьям матери, как по кирпичикам, взбирался вверх, к ней на спину. Когда Дуся встала, она подняла его высоко, на уровень с краем корзины. По её спине утёнок, как мышь, пробежал до края — и кувырк вниз! Вслед за ним мать тоже вывалилась на пол, и началась обычная утренняя кутерьма: крик, свист на весь дом.
Дня через два после этого утром на полу появилось сразу три утёнка, потом пять, и пошло, и пошло: чуть только крякнет утром Дуся, все утята к ней на спину и потом валятся вниз.
А первого утёнка, проложившего путь для других, мои дети так и прозвали Изобретателем.
Борис Житков
(1882–1938)
ПРО ОБЕЗЬЯНКУ
Мне было двенадцать лет, и я учился в школе. Раз на перемене подходит ко мне товарищ мой Юхименко и говорит:
— Хочешь, я тебе обезьянку дам?
Я не поверил — думал, он мне сейчас шутку какую-нибудь устроит так, что искры из глаз посыплются, и скажет: «Вот это и есть „обезьянка“». Не таковский я.
— Ладно, — говорю, — знаем.
— Нет, — говорит, — в самом деле. Живую обезьянку. Она хорошая. Её Яшкой зовут. А папа сердится.
— На кого?
— Да на нас с Яшкой. Убирай, говорит, куда знаешь. Я думаю, что к тебе всего лучше.
После уроков пошли мы к нему. Я всё ещё не верил. «Неужели, думал, живая обезьянка у меня будет?» И всё спрашивал, какая она. А Юхименко говорит:
— Вот увидишь, не бойся, она маленькая.
Действительно, оказалась маленькая.
Если на лапки встанет, то не больше полуаршина. Мордочка сморщенная, старушечья, а глазки живые, блестящие. Шерсть на ней рыжая, а лапки чёрные. Как будто человечьи руки в перчатках чёрных. На ней был надет синий жилет.
Юхименко закричал:
— Яшка, Яшка, иди! Что я дам!
И засунул руку в карман. Обезьянка закричала: «Ай, ай!» — ив два прыжка вскочила Юхименке на руки. Он сейчас же сунул её в шинель, за пазуху.
— Идём, — говорит.
Я глазам своим не верил. Идём по улице, несём такое чудо, и никто не знает, что у нас за пазухой.
Дорогой Юхименко мне говорил, чем кормить:
— Всё ест, всё давай. Сладкое любит. Конфеты — беда. Дорвётся — непременно обожрётся. Чай любит жидкий и чтоб сладкий был. Ты ей внакладку. Два куска. Вприкуску не давай: сахар сожрёт, а чай пить не станет.
Я всё слушал и думал: я ей и трёх кусков не пожалею, миленькая такая, как игрушечный человек. Тут я вспомнил, что и хвоста у ней нет.
— Ты, — говорю, — хвост отрезал ей под самый корень?
— Она макака, — говорит Юхименко, — у них хвостов не растёт.
Пришли мы к нам домой. Мама и девочки сидели за обедом. Мы с Юхименкой вошли прямо в шинелях.
Я говорю:
— А кто у нас есть!
Все обернулись. Юхименко распахнул шинель. Никто ещё ничего разобрать не успел, а Яшка как прыгнет с Юхименки маме на голову; толкнулся ножками — и на буфет. Всю причёску маме осадил.
Все вскочили, закричали:
— Ой, кто, кто это?
А Яшка уселся на буфет и строит морды, чавкает, зубки скалит.
Юхименко боялся, что сейчас ругать его будут, и скорей к двери. На него и не смотрели — все глядели на обезьянку. И вдруг девочки все в один голос затянули:
— Какая хорошенькая!
А мама всё прическу прилаживала.
— Откуда это?
Я оглянулся. Юхименки уже нет. Значит, я остался хозяином. И я захотел показать, что знаю, как с обезьянкой надо. Я засунул руку в карман и крикнул, как давеча Юхименко:
— Яшка, Яшка! Иди, я тебе что дам!
Все ждали. А Яшка и не глянул — стал чесаться меленько и часто чёрной лапочкой.
До самого вечера Яшка не спускался вниз, а прыгал по верхам: с буфета на дверь, с двери на шкаф, оттуда на печку.
Вечером отец сказал:
— Нельзя её на ночь так оставлять, она квартиру вверх дном переворотит.
И я начал ловить Яшку. Я к буфету — он на печь. Я его оттуда щёткой — он прыг на часы. Качнулись часы и стали. А Яшка уже на занавесках качается. Оттуда — на картину, картина покосилась, — я боялся, что Яшка кинется на висячую лампу.
Но тут уже все собрались и стали гоняться за Яшкой. В него кидали мячиком, катушками, спичками и наконец загнали в угол.
Яшка прижался к стене, оскалился и защёлкал языком — пугать начал. Но его накрыли шерстяным платком и завернули, запутали.
Яшка барахтался, кричал, но его скоро укрутили так, что осталась торчать одна голова. Он вертел головой, хлопал глазами и, казалось, сейчас заплачет от обиды.
Не пеленать же обезьяну каждый раз на ночь! Отец сказал:
— Привязать. За жилет — и к ножке, к столу.
Я принёс верёвку, нащупал у Яшки на спине пуговицу, продел верёвку в петлю и крепко завязал. Жилет у Яшки на спине застёгивался на три пуговки. Потом я поднёс Яшку, как он был, закутанного, к столу, привязал веревку к ножке и только тогда размотал платок.
Ух, как он начал скакать! Но