мешает, чем хочет, заниматься в Питере: в артель поступить, торговлю открыть, даже и в гильдию записаться?
Устинья опять упомянула о жене.
— Это даже смеху подобно! — возразил Епифан, и засмеялся немного в нос. — Чего же ее бояться? Окажусь я исправен насчет денежных пособий — и она будет сидеть там, в Грабилове. Совсем она не такого характера, чтоб ее в столицу тянуло… Как есть самая простая баба, нрава угрюмого, и опять же привычна к своему хозяйству — и в услужение, без крайней надобности, не пойдет.
Такие доводы все еще не вполне успокоили Устинью.
— Опять же и то взять, — более спокойно говорил Епифан, — ежели я к мещанству припишусь, она должна, по мне, к тому же сословию отойти. Таким манером она скорее теперешнего угодит в Питер. В те поры у нее не будет уже никакой задержки: избы, хозяйства или землицы. Ко всему этому она приставлена и отчетом передо мною обязана. Тогда она за мной, как раз, увяжется. В крестьянстве ли, в мещанстве ли — от нее окончательно не отвяжешься. Она не сапог! — добавил он, и так улыбнулся, что Устинье, в первый раз, сделалось не по себе — столько было в усмешке его несколько бледного рта тихой «язвы».
Она примолкла и точно побоялась продолжать дальше этот задушевный разговор, который сама же вызвала. Но не было уже ходу назад. С ее амбицией нельзя, как пустой болтунье, только раздразнить человека, а ничего ему не указать существенного. Она должна была это сделать. Разговор возобновился и шел каждый вечер, за чаем, она сама возвращалась к нему. Епифан уже в подробностях узнал, сколько у нее накоплено экономии. И он сам стал общительнее насчет своих желаний и расчетов. Да и чего ему было скрывать то, что он хоть при небольшом капитальце, на первых порах, мог бы приняться за такое дело, которое сулит всего больше пользы? И он так при этом улыбнулся глазами, что Устинья прочно уверовала в то, как быстро хотел разживиться ее «сердешный друг».
До весны они толковали промеж собой только о своих делах, расчетах и мечтаниях. Полегоньку Епифан стал расспрашивать Устинью про господ. В барские комнаты он не был вхож. Кухонному мужику не полагалось входить туда, разве барыня позовет, чтобы послать куда-нибудь. В таких случаях она вызовет его на темную площадку перед столовой. Самовар вносили и уносили горничные. Он мог бы это делать, но барыня не терпела запаха смазных сапог. Она и полотеров с трудом терпела, и в их дни сама уезжала всегда со двора. В эти дни и Епифан иногда призывался помочь в перетряхивании ковров или в установке более грузной мебели. Барину он начал чистить сапоги, галоши, а потом и платье; но до себя его барин тоже не допускал, разве когда, по близости, пошлет, так как он грамотный и адреса не перепутает.
Но все-таки он хорошо ознакомился с квартирой, расположением комнат и даже, через Устинью и своими наблюдениями, составил себе верную картину семейства и вообще всей жизни, и отдельно о каждом человеке.
Дети были как дети… Один мальчик, лет десяти, и три дочери, тоже все малолетки, учатся в заведениях, но живут дома. Мальчика одного пускают, а девочек возят в дурную погоду, а в хорошую посылают с одной из горничных, с Олей. При девочках — гувернантка, мамзель, швейцарка, молоденькая, из себя некрасивая и тихая. От нее людям никакой обиды нет, да она и плохо еще понимает по-русски. Родители — мать с отцом — детей любят, много тратят на их ученье, и на одежу, и на книжки, игры всякие. Детская комната, где они занимаются, больше гостиной и полна всякой всячины. Епифан рассматривал не раз, что там стоит и висит по стенам. Мальчик, Петенька, полюбил его и кое о чем ему рассказывал, даже маленькую электрическую машину ему заводил. Ходит к нему на дом студент, почти каждый день, а к девочкам — русская мамзель и музыкант, еще молодой человек с длинными, до плеч волосами. Барин — средних лет, в обхождении строговат, но его в доме совсем не слышно, занят целый день, и дома, и в должности своей, в каком-то «Обществе». Знает Епифан, через швейцара, что каждый день, в пятом часу, барин ездит на Остров, на биржу. Стало, денежные дела делает, да и кабинет у него такой, какие у денежных людей должны быть — с конторкой, этажерками и с железным шкафом, привинченным к полу. Такого шкафа Епифан, до того, еще никогда не видал. С полотерами он раза два возился в кабинете и хорошо этот шкаф осмотрел. Штука — дорого стоит, и они еще тогда, с одним из полотеров, побалагурили: «Что есть-де искусники, и в такую посудину могут проникнуть».
Насчет барыни Епифан держался мнения Устиньи: рыхлая, с болезнями, привередлива. Выезжать не любит, а к ней — милости просим, пообедать и в карточки — картежница завзятая, а то — по целым дням лежит на кушетке и книжки читает, кое-когда в классную заглянет и детей больше барина балует.
В доме много значит сестра барина, пожилая девушка, вся скорченная от «болестей», святоша, Евгения Сильвестровна. У нее своя большая комната с уборной. Устинья сильно недолюбливала ее и немало «покумила» насчет ее с Епифаном. Кажется снаружи, что эта ханжа ни во что не вмешивается, а на деле-то она на господ большое имеет влияние, особливо на брата. Он с ней обо всем советуется, и даже в выборе прислуги ее мнения спрашивают всякий раз. Она и горничным наставления читает, чуть что-нибудь покажется подозрительным, насчет их поведения. Она же была против того, чтобы брать на кухню мужика, и настаивала на судомойке. И хотя изловить ей не удается Устинью с Епифаном, но она, наверное, пронюхала, потому что начала какие-то душеспасительные слова говорить кухарке, когда та с ней в коридоре встретится. Сама она в кухню не захаживает. Случается, что Устинья понесет ей, в комнату, котлетку или куриного бульону: она частенько с господами не обедает, по болезни.
Епифан и в ее комнату попал, с полотерами. И там он разглядел, в алькове, около самой кровати, в стене, вымазанной светло-зеленоватой краской, замочную скважину и ободок дверки. Он сообразил, что и это — шкафчик для хранения денег и ценностей, только вделанный в стену, а не так, как в кабинете барина, в виде настоящего шкафа, под лак.
И он ее, из всего семейства, не