к их спальне и повеситься на дереве, чтобы, проснувшись, они увидели его высунутый язык… Но, главное, чувствовал, что Анночка пропала для него навек, что ею теперь владеет, ласкает и целует другой, и это жгло так, что, набив в рот сена, он жевал его и мычал.
К вечеру, однако, он сошел с сеновала, вошел в горницу и сказал матери:
— Ну, мамаша, теперь я конченный человек! Не знаю еще, что, но, должно быть, сделаю что-нибудь.
Потом попросил поесть и начал рассказывать про болезнь, про брата и про дела… Мамаша потеряла голову. Раз по пяти в день она ходила к родственникам и знакомым, пила чай, плакала, советовалась и жаловалась на Петю.
— Ну, уж и сынок! — говорила она, — Вот так милый сын! Вон он где у меня сидит. До самых до печенок дошел. Когда маленьким еще был, так что с ним было хлопот — то на реке чуть не утопится, та ему голову камнем расшибут, то сам кого-нибудь раскровенит. Ну, вырастет, думала, тогда спокойствие с ним найду, да, видно, уж только в могилке успокоиться придется. Вот Сереженька — слова не скажу, умный, почтительный, настоящий сын, а этот, прости Господи, обалдуй какой-то, а не человек…
А Петя сидел с приказчиком в лавке и думал про себя так:
«Стало быть, все врала. Любила бы, так бы не пошла. Сказала бы: не хочу, и никакой поп не стал бы венчать. Просто кондитершей захотела стать. Знаю я этих баб!»
Сердце его ожесточалось все сильней, и, попивая жидкий чай, он угрюмо смотрел перед собой и представлялось ему, что хорошо было бы сделаться разбойником, поселиться с шайкой в лесу, грабить и убивать. И захватить бы на дороге кондитера с Анночкой, его бы сейчас же в болото вниз головой, а ее продержать в подземелье три дня, потом прийти и сказать:
— Вот, полюбуйся, что ты из меня сделала, дрянь!..
И, сам не замечая, он хотел только одного: встретиться с Анночкой еще хоть один только раз и хоть одним глазком поглядеть, какая она стала теперь. С этими мыслями он ходил ко всенощной и обедне, с этими мыслями выходил на большую дорогу и на бульвар, ни нигде ее не встречал.
Через неделю, или полторы шел он в воскресенье, после вечерен, по бульвару, поговорить со знакомыми, продрался сквозь сирень на другую дорожку, чтобы идти домой, да так и обомлел. В десяти шагах и прямо на него идет Анночка, и ее чинно ведет под ручку кондитер в новом пальто и в котелке. Петя хотел, было, уйти сейчас же назад, в кусты, но вдруг так и забрало его. Шагнул прямо навстречу, снял картуз и громко проговорил:
— Здравствуйте, Анна Григорьевна!..
Анночка взглянула на него, остановилась и прежде, чем кондитер успел ее поддержать, свалилась боком на траву.
Что стало тут с Петей, он и сам не мог понять. Помнил только, что пришел к мамаше домой и сказал:
— Ну, мамаша! Таскайте меня за волосы и бейте палкой, сколь хотите, а я теперь запью. У меня перевернулось все сердце.
И запил… Пошел к Алексеичу, утащил его к Андрею Ильичу на завод, пьянствовал там целую ночь, а утром нанял лошадь и поехал за пять верст в усадьбу, к мужу сестры Алексеича. Снова пил там водку, плакал, разбил кулаком печку и всякий раз, когда вспоминал, как Анночка упала, хотел себя убить, но не мог решиться, потому что очень уж было жалко мамаши… Через три дня, когда он снова был на заводе, разыскал его дядя Степан, мамашин брат, долго стыдил и тащил домой, но не мог ничего поделать и за компанию запил сам.
А Петя никак не мог понять, за чем в мире несправедливость? Анночка его любит, и он ее любит. Зачем же им страдать? Хватал дядю Степана за ворот, пригибал его к земле и кричал:
— Хочу справедливости! Чтобы всем было хорошо. Стану революционером. Жизнь за это отдам.
Возвращаясь домой, встретил пьяного мужика, пошел, обнявшись с ним, по улице, целовал его и кричал, что умрет за народ, пока не выбежала мамаша и не стала трясти его за волосы и колотить по спине палкой. А он только плакал и твердил:
— Еще, мамаша, еще! Хорошенько. Я подлец. Обидел ее, а она страдает.
Потом он решил умереть. Полезли они — он, Алексеич, дядя Степан, который не отставал уже теперь ни на шаг, и еще кто-то — уж не помнил даже, кто, на колокольню звонить. Добрались до площадки, взялся Петя за веревку от большого колокола, остальные за средние и малые — пошел частый перезвон, а он раскачает, да как ударит — так по всему миру гул и пойдет. Звонил, звонил, взглянул, — увидел синее небо, на нем белых голубей, реку, за рекой лес — весело, хорошо! Подумал, что с Анночкой покончено навсегда, хватил изо всех сил железным языком в медный бок, крикнул:
— Прощайте, братцы! Не поминайте лихом! — и кинулся к решетке, чтобы прыгнуть вниз.
Его ухватили за фалды и потащили с колокольни, а он кричал:
— Пустите меня! Хочу умереть!
Вырвался от них, побежал к реке, разделся, крикнул опять:
— Прощайте, братцы! — и бросился в воду.
Сбежался народ, поехали за ним на лодке — мамаша убивалась на берегу, а он переплыл реку два раза взад и вперед, но только измучился, а утопиться не мог.
Вскоре после этого Петя пришел в себя — нельзя же пьянствовать всю жизнь. Он проснулся утром на сеновале, огляделся мрачно кругом, счистил с волос сено, сошел вниз и вылил себе из колодца на голову пять ведерок воды. Потом причесал волосы, помолился и чинно сел пить чай. Мамаша принялась, было, стыдить его:
— Давно пора. Поглядел бы в зеркало на харю-то свою, как ее роспил. Чисто леший стал. И в городе-то все над тобой смеются.
Но он сурово прервал:
— Мамаша, не тревожьте меня. А то я, пожалуй, опять запью.
Он решил, что Анночку надо забыть. Чего уж тут? Отрезано, все одно, совсем. С суровым и окаменелым лицом, сидел он в лавке и упрямо гнал все мысли о ней. Но душа его точила слезы, сплетая из этих слез чудесный венок, и чем дальше, тем он сильнее ее любил. Нестерпимо хотел повидать Анночку еще раз, взглянуть в ее светлые глаза и что-то ей сказать, но нарочно ее избегал. Надо забыть.
Но однажды, недели так через две,