Владимир Шаров
Возвращение в Египет (роман в письмах)
Памяти моего друга Саши Горелика
У каждого есть территория, где всё странно сгущается. В моей жизни это средняя часть Никольской улицы. Здесь в доме № 15, в знаменитой Славяно-греко-латинской академии – на фасаде львы резного камня и солнечные часы – помещается Историко-архивный институт, в котором в свое время я делал диссертацию по Смутному времени. Напротив, на четной стороне Никольской – арка дома № 8: входишь – и направо церковь Успения Пресвятой Богородицы на Чижевском подворье (между прочим, XVII век), где и сейчас по средам служит отец Глеб Старков, мой еще школьный приятель.
Дальше из первого внутреннего двора во второй – снова арка. В ней непросыхающая лужа на манер миргородской. Обойти ее можно только кромкой у самой стены, но и тут волна от проехавшей на беду машины захлестнет по щиколотку. Во втором дворе – прямо и чуть левее – подъезд журнала «Знамя», где в девяносто пятом году у меня печаталась небольшая повесть. Снимая вопросы с редактором, я бывал здесь довольно часто и как-то, уже выйдя на улицу, обратил внимание, что над соседскими дверями новая вывеска – «Народный архив». Несколько дней примеривался, потом зашел, и оказалось, что чуть ли не все, кто здесь работает, мои старые знакомые по другому архивному институту, уже не учебному, а исследовательскому.
В революцию и Гражданскую войну сгорела в буржуйках, просто сама собой затерялась огромная часть семейных архивов – письма, дневники, прочие свидетельства рядового человеческого бытия. Уцелевшее погубил страх. В тридцатые – сороковые годы, боясь ареста, люди дожгли то, что еще оставалось. Итог печален. Если судьбу тех, кому повезло так или иначе прославиться, можно восстановить (лакуны, конечно, и здесь), то от частной жизни обычного человека до наших дней дошли лишь разрозненные фрагменты. И вот в девяносто втором году несколько энтузиастов решили эти ошметки собрать. В газетах, на равных – по сарафанному радио, архив объявил, что без отбора и разбора возьмет документы у всякого, кто их принесет.
При мне Народный архив ютился в трех среднего размера комнатах. В дальней пока еще небольшое хранение. Во второй за школьными столами трудились студенты; в качестве своей архивной практики они по всем правилам науки описывали новые поступления. И третья – пустая, которую на выходных арендовал для своих выставок кошачий клуб, – ее я и облюбовал. Стул брал у соседей, вместо стола был широкий подоконник, картину дополняли: идущая через всю стену сверху вниз трещина сантиметра три шириной – по ту сторону контора, торговавшая тканями (я был посвящен во все тонкости их дела), штабеля кошачьих клеток – на каждой фотография и имя хозяйки, то же самое плюс возраст и порода кошки; наконец, в углу мой новый друг, настоящий железный человек – трехметровый металлический шкаф без передней панели, а внутри россыпью бобины с перфорированной стальной лентой, мотки разноцветных проводов, лампы, разъемы. В конце семидесятых годов это была современная вычислительная машина, но с тех пор утекло много воды.
Выше я имел случай сказать, что те, кто работал в архиве, относились ко мне как к старому приятелю. Папка за папкой они несли самое интересное, по возможности выбирая (у меня плохое зрение) машинопись или хороший гимназический, подходил и писарский, почерк. И вот, разложив бумаги на подоконнике, я днями напролет читал чужие письма, дневники и воспоминания.
Помню, что первую коробку (не путать с коробами Розанова) переписки Николая Васильевича Гоголя (Второго) я увидел как раз в день, когда вышел номер «Знамени» с моей повестью. Дальше гоголевские документы поступали в архив безо всякой системы. Казахские письма оказались в шести разных коробках – внутри в двух дюжинах папок – одна была из-под печенья, в другой прежде находились косметические наборы. Помню, была и вторая «сладкая», с ярлыком Харьковской кондитерской фабрики «Октябрь», остальные три обувные. Сразу должен сказать: нынешняя публикация составилась не из самих писем, а из цитат, в сущности, просто выписок, которые я делал по ходу чтения, и уже по одному этому отношения к научной она не имеет. Больше того, в своей массе выдержки (их около тысячи) кратки, посему редкий фрагмент что-то скажет о письме в целом. Они публикуются без точных дат (как правило), часто и без соблюдения хронологии. Соответственно, единственное назначение работы – привлечь внимание к ценному семейному фонду, который с недавних пор сделался доступен. Надеюсь, и дальше останется таким для любого, кто интересуется Николаем Васильевичем Гоголем.
И последнее, что надо сказать. Я провел за чтением гоголевских писем много счастливых часов и всё это время сидел у окна, большая часть которого, как в ванных комнатах, была закрашена белой краской, но внизу и наверху маляр оставил чистые полосы, отчего за стеклом были видны ноги и головы сотрудников журнала. Одни спешили на работу, другие возвращались домой, иногда какая-то пара останавливалась перекинуться несколькими словами. И от этого, оттого, что ноги и головы людей были так разделены, разнесены, помню странное ощущение, что ноги семенят в одну сторону, а головы катятся в другую.
P.S. Повторю, в первую коробку попала Колина корреспонденция 56–60-го годов. В это время он жил в Старице, позже попеременно то в Москве у мамы, то в Казахстане. В этой же коробке я нашел тоненькую папку с полутора десятками писем, без которых происхождение фонда было бы вообще непонятно. Ниже – письма 56-го года, так или иначе связанные с освобождением отца и его коротким свиданием со своей бывшей женой, Колиной матерью Марией, дальше – с отъездом отца в Казахстан. Год спустя туда же, в Казахстан, поедет и Коля. Впрочем, первое время он на равных с Казахстаном будет жить и в Москве, однако затем визиты в столицу сделаются реже, главное – короче.
В первой коробке оказалась и долагерная (включая детскую) Колина переписка (пять отдельных папок). Весь срок его заключения эти послания пролежали в Вольске, в сарае у Колиной няни Таты; лишь прочно осев в Казахстане, он порциями и безо всякой системы забрал туда и архив.
Вторая коробка заполнена всего на четверть. В ней Колина корреспонденция с 54-го по 56-й год. То есть то, что было написано между его освобождением из лагеря и освобождением отца. Большинство писем тех лет или отправлены из Старицы, или адресованы в этот город. Впрочем, есть и московские.
Остальные коробки – по преимуществу «казахская» корреспонденция Коли, хотя и тут встречаются московские штемпели. Все это писалось и получалось с 60-го года по 91-й, то есть до дня Колиной кончины. «Казахских» писем много до начала семидесятых годов, затем Колины главные корреспонденты – его дядья – один за другим уходят из жизни и писать делается некому.
С уважением, В.Ш.
Выбранные места из переписки Николая Васильевича Гоголя (Второго) Папка № 1 1993 г. и 1956 г
Из Казахстана со случайной оказией пришло грустное письмо от Сони. Не стало Машиного сына Коли. Больше четверти века он и Соня вдвоем прожили на краю пустыни, теперь она пишет, что схоронила мужа и, если будет возможность, ближе к осени вернется в Москву. Соня написала, что смерть у Коли выдалась легкой; в последнее время он, правда, жаловался, что что-то давит в груди, опухают ноги, но выглядел неплохо, был бодр. А тут перед завтраком, как обычно, пошел пройтись и, спускаясь с крыльца, упал. Она в это время была в огороде, полола морковь и сначала решила, что Коля подвернул ногу, подбежала – он уже не дышит. Было очень жарко, под сорок, если не больше, и, наверное, не выдержало сердце. То есть он совсем не мучился, можно даже сказать, что и не болел.
А вот она, пишет Соня, натерпелась. Ближе к старости Коля так отяжелел, что она чуть не два часа втаскивала тело в дом, потом еще час не знала, как поднять его на кровать. Наконец справилась и села рядом. Хотела вволю поплакать, но то ли оттого, что слишком устала, то ли потому, что осталась одна, слезы не шли, она просто сидела и думала, что делать дальше.
Было ясно, что на такой жаре ей придется закопать Колю не позднее, чем следующим вечером. Ждать, что за это время на заброшенном тракте по соседству кого-то удастся сговорить, глупо. Машины им давно не пользовались, а люди если и забредали, то редко – надеяться на это не стоило. И казахи со своими отарами в июне в их краях были нечастыми гостями. Считалось, что летом травы здесь мало и она плохая, овец пригоняли ближе к осени и пасли два-три месяца, пока на землю не ложился снег.
Дважды всё это перебрав, Соня поняла, что хоронить Колю придется самой, без чьей-либо помощи, и стала на пальцах загибать, что у нее получится сделать. Гроб сразу отпал – не было подходящих досок, да и, найдись доски, вряд ли бы она сколотила что-нибудь путное, и Колю в гробу до могилы никогда бы не дотащила. Оставалось хоронить, как давно принято в пустыне – то есть безо всякой домовины, в льняном саване. Его было нетрудно сшить из простыни, на которой Коля сейчас лежал, даже не пришлось бы ворочать, тревожить тело. Понятно, что и кладбища рядом не было. Дом, сад, а дальше во все стороны, насколько хватает глаз, – такыр, спекшаяся глина, которую посреди лета не возьмешь и ломом.