Ну, что? В чем еще признаться?
Однажды, в очень плохую минуту, этот роман был записан стихами (к счастью, более коротко)…
«Двенадцать»
(Конспект романа «Пушкинский дом»)
Добро, строитель Петрограда!..
Ужо тебе!..
ПушкинУтек, подлец! Ужо, постой,
Расправлюсь завтра я с тобой!
БлокКонь – на скале, царь – на коне —
на месте кажутся оне…
(Стоит, назначив рандеву
с Европой, сторожит Неву
и, дальновидно, пенку ждет —
но молоко – у нас уйдет!)
Под ними – змей! над ними – гений! —
мычит ужаленный Евгений:
бедняга напугал коня —
конь топчет змея и – меня.
Прошелся ветер в пиджачке,
проехал дождь в броневичке —
пока вскипало молоко,
мы оказались далеко:
«Подъявши лапу, как живые,
Стоят два льва сторожевые»,
на льве – герой мой (Лев на льве)
рисует «си» и «дубль-ве».
Итак, процессия Петра,
которой в гроб давно пора.
«Сии птенцы гнезда Петрова»
порхают.
Жизнь идет херово.
За внучком – дед, за бабкой – репка, —
и вождь вцепился в кепку крепко —
«Двенадцать»! Ровно.
(Блок считал —
я пересчитывать не стал.)
Им разрешается по блату
прикладом бить по циферблату.
Часы отсчитывает – с л о в о!
Что ново нам, то вам – не ново,
читатель моего романа…
Однако – рано, рано, рано! —
бежит мой Лев в черновике,
за ним – наряд в грузовике:
«Для правды красного словца
поймаем зверя на ловца!» —
но убежать герой мой должен! —
и мы процессию продолжим…
Идее предпочтя природу,
сочтем существенной – породу
(Петропольской погоды вред
нам оправдает этот бред),
и басню о Петре и змее
мы перепишем подобрее:
дождь, ветр и хлад,
и Годовщина —
достаточная суть причина
концу романа.
Эти метры
пройдем пешком, с дождем и ветром:
он рвет полотнище кривое,
фальшиво и простудно воет,
и,
погоняемые флагом,
уйдем и мы нетрезвым шагом,
вслед за собою
цель маня…
Кто
в прошлом
вцепится
в меня?
.
Двенадцать – ровное число,
и стрелки
временем снесло.
1971Если бы мы, заканчивая роман, могли заглянуть в будущее, то обнаружили бы растущее влияние героя на его автора. К сожалению, это не только доказательство творческой силы, вызывающей бытие образа почти материальное, но и разной силы возмездие. Поскольку влияние автора на героя вполне кончилось, обратное влияние становится сколь угодно большим (деление любой величины на 0 дает бесконечность). Аспект этот, безусловно относящийся к проблеме «герой – автор», выходит, однако, за рамки опыта, приобретенного в процессе романа. Так, ровно через год после завершения романа автор оказался приговоренным к трем годам сидения в Левиной шкуре (будем надеяться, что одно и то же преступление не карается дважды…) ровно в таком учреждении, какое пытался воплотить одной лишь силой воображения.
Бывший горный инженер, а ныне автор романа «Пушкинский дом» (не опубликованного еще ни в одной своей букве), застигает себя весной 1973 года на ленинском субботнике в особняке Рябушинского в качестве аспиранта Института мировой литературы им. Горького, пылесосящим ковер, подаренный Лениным Горькому… «Нет сказок лучше тех, что придумала сама жизнь!» – восхищается автор.
И позднее автор застает себя время от времени за дописыванием статей, не дописанных Левой, как то: «Середина контраста» (см. «Предположение жить» в сб.: «Статьи из романа». М., 1986), или «Пушкин за границей» («Синтаксис». Париж, 1989), или мысль уносит его в далекое будущее (2099 год), где бедные потомки авторского воображения (правнук Левы) вынуждены выходить из созданного нами для них будущего (см.: «Вычитание зайца». М., 1992).
Комментарий к «Трем пророкам»
[29]
Может показаться странным, что при таком отношении к статье Л. Одоевцева «Дуэль Тютчева» автор счел возможным и необходимым познакомить квалифицированного читателя с этим юношеским опытом. Но подобный упрек автору означал бы принципиальное непонимание задачи этой работы в целом. Здесь исследовался не Тютчев, не Пушкин, а их молодой исследователь. Однако автор хотел (и старался) не лишить и исследование своего героя некоторого, более точного, чем авторская фантазия, интереса.
Формальным условием для автора было, чтобы Л. Одоевцев до всего додумался сам, чтобы в доморощенной душе его действительно трепетало «открытие», чтобы он испытывал подъем и вдохновение, раздвигающее и выявляющее эту душу, – автор имел и такую неявную цель, как отображение логики очередного открытия интегрального исчисления чукотским счетоводом. То есть автора интересовала и та тонкая разница между «первым» и «вторым», когда «второй», для себя, существует с бескорыстием, безоглядностью и страстью «первого». Именно поэтому автор не познакомил героя с главным его предшественником – Ю.Н. Тыняновым (см. примеч. на с. 264). Так что до всего, до чего додумался Л. Одоевцев, мог бы додуматься и другой внимательный читатель: его заключения построены на самом доступном материале. Он бы не мог додуматься до подстановки фамилии «Тютчев» в пушкинское «Собрание насекомых»… так он и не додумался.
Но из-за того, что Л. Одоевцев даже статью Ю.Н. Тынянова не знал, он воспользовался свободой первооткрывателя и, повторяясь во многих деталях, до некоторой степени перевернул вопрос: вместо тыняновского «Пушкин и Тютчев» возник «Тютчев и Пушкин».
Не то чтобы вопрос так никогда не ставился… Но приходится признать, что более освещался вопрос отношения Пушкина к Тютчеву после статьи Тынянова, по инерции обширных опровержений, все сконцентрировалось почти на одной лишь истории публикации в «Современнике». Отношение же Тютчева к Пушкину почти выпало как само собой подразумевающееся. Между тем личного отношения к Пушкину всегда было больше, чем пушкинского к кому-либо (ему хватало любви). Со смерти Пушкина это стало даже своего рода российской традицией – односторонние личные отношения с Пушкиным… От Гоголя к Достоевскому и далее, вплоть до М. Цветаевой, откровенно признавшейся – «Мой Пушкин», и А. Ахматовой, оспаривающей его донжуанский список… (У Пушкина род таких же отношений устанавливался разве что с Петром…) Корень этих отношений – прижизненный, современный Пушкину, скорее даже уценивающий его, но уже несколько ревностный, личностный: Пушкина не удавалось разглядеть, приблизившись вплотную, – современникам не хватало их хрусталика, требовалась дистанция смерти. Искажение прижизненного пушкинского образа носит как бы оптический характер (вплоть до классического удивления Баратынского). Был ли «задет» Тютчев Пушкиным, как на том настаивает Л. Одоевцев, неизвестно, но факт развитых, односторонних, в чем-то личностных (пусть только как к поэту) отношений его к Пушкину, по-видимому, неоспорим.
Признание как таковое всегда устанавливает неравенство отношений. Позднейшие исследователи до буковки рассматривают отношения большого к малому, считая исподволь отношение к большому всеобщим. (Даже в том случае, когда предметом изучения является малое, они ищут поддержки этому предмету со стороны, тем отчасти уклоняясь от его изучения. И если современники слишком близко видято исследователи слишком близко подносят лупу к глазу.) Думается этом нет драмы и даже имеется свой ограждающий смысл: отношение малого к большому отдано художественной литературе, – но поскольку отношение к Пушкину выросло у нас в большую культурную традицию, стало как бы национальной нашей чертой, то и установление тютчевской линии этих отношений становится несколько даже более важным, чем само по себе отношение Тютчева к Пушкину.
Л. Одоевцев не только обратил (подчеркиваем возвратный смысл этого глагола) внимание от Пушкина к Тютчеву, но и перенес отношение к поэзии (отношение если и не изученное, то изучавшееся) на отношения поэтов, так сказать, «перешел на личности», что, хотя и подрывает чистоту его научной линии, свидетельствует о том, что вопрос этих отношений для исследователя современен, злободневен и обнажает тенденцию.
Исходя из качества самой его работы, мы приводим оптимально снисходительный комментарий, в данном случае, в силу бедности «аппарата» Л. Одоевцева, неизбежно краткий.
…и это бы была не новость…
В 1873 году Достоевский в разговоре сопоставлял «Пророков» Пушкина и Лермонтова, но с иным оттенком смысла, чем Л. Одоевцев, как раз ставя в заслугу Лермонтову – желчь. Об этом вспоминает В.В. Тимофеева (О. Починковская) (Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. Москва, 1964. Т. 2. С. 174).
Пушкин «Пророк» – Тютчев «Безумие».
Нам пока не удалось обнаружить сопоставления этих стихотворений в предшествующей литературе. Действительно, эти параллельные все время пересекаются… Сам факт этого сопоставления, независимо от его трактовки, является наиболее ценным в работе Л. Одоевцева. Мы отчасти поторопились с этой публикацией, чтобы сохранить за Л. Одоевцевым хотя бы эту часть его стремительно тающего приоритета.