Аннушка вспоминает и вспоминает, вспоминает и вспоминает; ее тошнит от этих воспоминаний, тошнит и от спертого воздуха грязной прокуренной комнаты № 127, где стены давно должны были бы покраснеть от рассказов обитателей. Теперь Аннушка представляет Сэлмана. Они познакомились давным-давно, на первом еще курсе, когда бесцельно слонялись с Катериной по центру города. «Do you speak English? What is your name?» Аннушка сказала, что speak, но так себе; Сэлман не отставал: «Макдоналдс or restaraunt?» Рядом как назло оказался «Айван-Баку»: выбрали второе.
…Вошли. Хостес скользнул дежурной улыбочкой по Аннушкиной шубке из давно почившего крашеного козла, а гардеробщик тихонько ухмыльнулся. Аннушка заметила, что шмотье в гардеробе висит исключительно противоположное их шмотью с Катериной – шубки и манто все больше норковые да каракулевые, пальто из дорогих тканей, дубленки из нежной, идеально выделанной, светлой кожи…
Наверху, после общаги особенно, все показалось ослепительным, хотя едва ли Аннушка подумала бы так уже через год; сверкающие столовые приборы, белоснежная скатерть, не перестающий улыбаться официант…
ОТ КУТЮР. ТЕНЬ г-на НАБОКОВА: «Наши персонажи могли бы усесться на самую середину качельной доски и только мотать головой направо и налево. Вот была бы потеха»!
Сэлман, при более детальном разговоре на пальцах и обломках английского, оказывается пакистанцем. Он в Москве уже месяц, да, он хочет учить русский, очень хочет, но ему пока сложно, русский ведь такой сложный, правда, Аннушка, какое красивое имя – Аннушка, а как зовут подругу, Катерина, это все равно что Катюша? да, это все равно что Катюша, Сэлман; а где ты живешь? в общежитии, Авиамоторная, знаешь?
ЗАМЕТКИ РЕДАКТОРА НА ПОЛЯХ: предложение перегружено знаками препинания, лучше разбить его на два. Далее следует бранное слово, употрбеление которого… Тьфу! (Редактор откладывает карандаш и смотрит в окно: хлопья снега скрывают от него буквы.)
Еще у меня в Москве дядя с женой, у них квартира на метро «Южная», знаешь? А где живут твои родители, Аннушка? В городе N. Город N – это такая провинция, да? Да, город N – это такая провинция, это такая большая среднерусская жопа, Сэлман. Что, что? Жопа? Что такое среднерусская жопа, я не понимаю все как есть по-русски, русский язык такой сложный…
Через некоторое время Сэлман поймет, что такое «среднерусская жопа», а великий и могучий не покажется ему таким сложным, как прежде. Но перед тем как Сэлман в полный рост ощутит лексическое и грамматическое значение пятой точки, танцовщица подойдет к нему и намекнет на бабки за весьма скромненький стриптиз; Сэлман протянет ей совсем крохотную сумму в виде смятой русской купюры, и Аннушка заметит, как поползут вверх выщипанные бровки не очень красивой стриптизерши.
Официант приносит мороженое, потом кофе. Катерина просит Аннушку, чтобы та спросила Сэлмана про деньги. «It’s okay!» – улыбается Сэлман, безумно счастливый оттого, что видит в Аннушке будущего «товарища по постели». Официант приносит счет: много-много русских рублей, на которые можно безбедно прожить целый месяц в третьем Риме. Но Сэлман – пакистанец. Сэлман не знаком еще с ценами в московских ресторанах новорусского пошиба; Сэлман озирается, непонимающе смотрит на цифры счета: нули пугают Сэлмана. Аннушка переводит на английский; Аннушка быстро соображает, что Е2-Е4 – уже никак, и надо было слушаться Катерину, мечтавшую сбежать из ресторана, лишь завидев мятую купюрку, поданную Сэлманом стриптизерше.
Очень стыдно перед официантом; вообще очень стыдно. Сначала – за шубу из давно почившего крашеного козла и за Катеринин какой-то в тот вечер «никакой» прикид. Потом стыдно за скверный английский, за которым – через раз – в карман. Еще стыднее за отсутствие денег. Жутко стыдно ловить сожалеющий взгляд молодой официантки.
ЗАМЕТКИ РЕДАКТОРА НА ПОЛЯХ: ошибка в управлении. Глагол «сожалеть» требует дополнения в предложном падеже с предлогом «о» – например, «Сожалею о потраченном времени» (редактор окидывает взглядом кабинет, от пола до потолка заваленный чужими рукописями, и вздыхает: когда-то у него самого вышло два сборника неплохих стихов).
За взгляды быстренько подошедших администраторов, мэтра и управляющего – стыдно; стыдно вытряхивать из кошелька последние деньги в 11 ночи, вынимать из ушей и снимать с пальцев единственные золотые украшения (эти украшения берут в залог, с тем чтобы завтра троица могла оплатить счет). Тем временем Сэлман клянется на всех известных ему языках мира, кроме русского, раздобыть бабки. Тем временем бармен – «Меня, знаешь, зовут Геннадий…» – предлагает Аннушке с Катериной поехать к нему, и тогда – «Проблем нет! Особенно, если вдвоем сделаете…» Аннушка, усмехаясь, – ле-ли, ле-ли Лель! – цитирует ему Александру Михайловну Коллонтай, урожденную Домонтович (1872–1952): «Секс возможен только между товарищами по партии. Всякий иной секс аморален!», вводя бармена в полное замешательство: тот и слыхом не слыхивал о первой в мире даме-«послихе».
В первом часу троица выходит из «Ливана-Баку». Совершенно раздавленные, плетутся любители сладкой жизни к метро (на днях Аннушка посмотрела «Сладкую жизнь» Феллини в «Иллюзионе»), вспоминая про свиное рыло с калашным рядом – да только Аннушке «свиным рылом» кажется не собственное и не Катеринино, и даже не пакистанское «рыло» Сэдмана, а Рыло самого ресторона и стайки похотливых мужчинок.
Утром девчонки занимают энное количество долларов и возвращают залог; Сэлман, как ни странно, тоже привозит деньги… и розу для Аннушки.
Аннушка, впрочем, подарка не оценивает и от Пакистана во веки веков открещивается: сказано – сделано.
Который уж год лежит Аннушка в темноте грязной прокуренной комнаты № 127, смотрит в потолок и ухмыляется. Потом морщит лоб, потом опять ухмыляется. На ум приходит красивая фраза «янтарная крыса сезона дождей», но Аннушка не знает, что с ней делать – она же не является автором! Аннушка вспоминает, вспоминает, вспоминает; ей хочется сбежать от собственных мыслей, оторвать им голову, ноги, хвост, выбросить в форточку, раздавить бессмысленно и беспощадно их бунт – такой же бессмысленный и беспощадный! Не получается.
Перед глазами маячит контур спаренной двухкомнатной хрущобы. В хрущобе живет бабка; бабка сдает Аннушке комнату по средней цене. Комната тоже средняя, к тому же проходная. Бабка ложится спать в девять вечера, и Аннушка проходит «к себе» в одиннадцать под неровный ее храп. Бабка встает в восемь и гремит всем, чем только можно греметь в восемь; Аннушка проходит в ванную, в кухню, в коридор. Аннушка слушает бабкины разговоры о дороговизне (в шкафах бабки – закрома родины), о том, какая маленькая у нее пенсия (холодильник бабки ломится от продуктов), о том, какая она больная (на бабке можно пахать). Бабка просит деньги вперед, это нормально. Бабка намертво убивает в Аннушке желание еще когда-либо снимать комнаты: «Я тебя научу, как начищать ванну до белизны!» – «Кастрюли должны стоять на верхней полочке, а сковородки на нижней!» – «Никаких посторонних звонков вечером!» Через пару месяцев Аннушка раздосадованно возвращается в чужеродные, зато бесплатные пенаты, где ванны нет по определению, а только душ, и начищать тот никому в голову не приходит. Прожив в общаге энное количество недель, Аннушка снова собирает чемоданы, и линяет к подруге в Солнцево. Сашка снимает в удаленном от жизни микрорайоне крохотную однокомнатную квартирку. По ночам они говорят об искусстве и слушают Веронику Долину, но в конце концов к Сашке переезжает ее парень, и… вот, вот, вот снова – ОНО! Вот она, Москва без блата, без страха и упрека, таинственная и неповторимая, манящая и сумасшедшая, бесцеремонная и неровная!
Аннушка злится сама на себя; она знает: что-то чудесное должно случиться с ней – только вот что и когда? Выбрасывая плохие мысли в форточку, она засыпает в грязной прокуренной комнате № 127 с намерением изменить ситуацию.
А еще ей постоянно снится крыса – всегда одна и та же; та замурована в янтаре сродни древнему растению или насекомому. И почему-то Аннушке от этого всего неизлечимо тепло: джинн, выпущенный наружу, не вернется в бутылку!
Новый абзац.
НЕОЖИДАННЫЙ МОНОЛОГ СЛОМАННОЙ ПИШУЩЕЙ МАШИНКИ: все мои детали соединены чисто механически. Всего их около двух тысяч, да-да, поверьте, это вовсе не мало! В мою, извините за натурализм, заднюю часть заправляют лист, а затем поворачивают рычаг валика. Потом, когда нажимают на мою клавишу, я делаю чисто механическое усилие (оно передается через тот же рычаг) и поднимаю нужную букву шрифта – что-то общее с фортепианным звукоизвлечнием, вы не находите? Ведь у фортепиано тоже «ударная» природа, сам Ферручо Бузони – хотя, кто си́час помнит Ферручо Бузони! – говорил об этом… И опять же – молоточки; у меня почти так же! Да мы с роялем, несмотря на определенное ремесленничество, можем очень много – я имею в виду результат нашей РАБОТЫ. Да-да, очень много! Вот если бы Андерсен написал об этом в свое время – какая красивая и грустная получилась бы сказка! Где-то я слышала, будто есть такая необычная музыка под названием «Концерт для пишущей машинки с оркестром»… Мне так хотелось бы солировать в нем! Мечты… На конце каждого моего рычажка есть припаянная маленькая металлическая буковка в зеркальном положении. Буковка ударяет по ленте – так на бумаге остается ее оттиск… Впрочем, кому это теперь нужно? Пыль смахнуть некому: как в 1919-м Хозяйка в Париж сбежала, так и лежу до сих пор на чердаке…