Ознакомительная версия.
Ирина отцветала на глазах, уходила в глубь своей нежной пуховой косынки. Мне показалось, что после слов «предмет моей страсти не ты» она и вообще перестала различать смысл Петиной речи.
А он говорил и говорил. Что он не вправе просить, что она не обязана жертвовать, и прочие стандартные фразы, принятые в таких случаях. Я отвернулся и посмотрел в сторону. Мне стало горько, как будто впервые Петя поступил против «музыки».
– Надо было, конечно, ещё летом наплевать на твою нерешительность, – доносилось до меня словно издали. – Просто увезти тебя. Но я, видишь, разделикатничался… Но если ты готова… Когда угодно – сейчас! Если всё это тебя не пугает…
Ирина, поникнув, стояла у лавочки. Её лицо сделалось холодно. Оно словно наполнилось изнутри голубым мартовским льдом. Сама с собой она качнула головой и, развернувшись, быстро пошла к дому.
– Ну вот! – сказал Петя и сильно вздохнул.
– Совсем рехнулся? – шепотом набросился я на него. – Ты чего ей мёл? А ну догоняй!
Он помедлил мгновение и, дёрнувшись было, застопорился в старом снегу.
– Да на черта я ей нужен! Всё, теперь «Макаров»… – проговорил он и, выковыряв плохо гнущимися пальцами сигарету из пачки, закурил. Колина липа у забора побрякивала застывшим на ветках дождём.
– Чёрт! – вдруг сказал Петя, бросил сигарету и, хлюпнув носом, стёр тыльной стороной ладони потёкшую кровь.
– Это что ещё?
Он отмахнулся.
– Не бойся! Это я так плачу – кровавыми слезами… Помнишь после концерта Михал Глебыч меня по носу приласкал? Вот с тех пор где-нибудь раз в три дня, почему-то когда курю…
Петя сел на корточки и, зачерпнув большую горсть снега, умыл физиономию. Поднял к небу лицо, похлюпал.
– Нормально… Ща заморозим… – Он слепил в кулаке снежок и, приложив к переносице, поднялся.
Так стояли мы – он со снежком, запрокинув лицо к полному звенящего хрусталя небу, я поблизости. По кусту боярышника скакали синицы. Закапанный кровью снег у забора казался отражением рябины, перегнувшейся через Колин забор.
– Да! Вот ещё что… – отшвырнув снежок, сказал Петя. – Михал Глебыча боец, Семён, у подъезда меня повстречал. Прикинь, какое внимание! Сказал, чтобы мы с тобой ждали с нетерпением чёрной метки. И, соответственно, явились, куда будет велено.
– Чёрной метки? – удивился я. – Что-то не припомню, чтоб я с Пажковым состоял в каком-нибудь союзе.
– Вот и я о том же, – кивнул Петя. – Ты ни при чём. Если что – не реагируй.
Во вторник мне позвонил Илья и спросил, не смогу ли я завтра с утра отвезти его маму на Пироговку. Там какую-то полезную встречу им организовал Кирилл. А может, уже и не просто встречу. Сказал, чтобы, на всякий случай, «с вещами».
Целый день я был в разъездах – в Горенки, затем со всем семейством Ильи – в Москву. Надежду Сергеевну оставили в больнице, а Олю и Саньку я под вечер привёз в деревню к Ирине.
Ирина была сама не своя – розовая и резкая, вся в неукрощённой душевной смуте. Всех расцеловала, смеялась. Был самовар, и графинчик, и простая вкусно приготовленная еда – картофельные котлетки, голубцы с гречкой… Оля выпила рюмочку за здоровье мамы, в буране тревоги разбила тарелку и, расплакавшись, взялась меня благодарить. Я не знал, куда провалиться.
А после чая вышли на крыльцо и слушали звон увешанных льдом деревьев. Оттепели не было. Звенел и звенел наш мир. Наземь валились целые «люстры» – крепко схваченные льдом ветви лип и берёз. Кажется, половина леса обрушилась на глянцевый снег – то-то, Коля, весной тебе будет хворосту!
Озябнув, Оля погнала своего белобрысого, притихшего от смутного страха за бабушку сына спать, а Ирина спустилась с крыльца – проводить меня до калитки.
– Знаете, что я подумала, Костя? Поеду в Горенки, – сказала она, выйдя за мной на улицу. – Может, Олька мне там какую работу выпросит, в школе у них.
Я молчал, надеясь, что Ирина грозит не всерьёз.
– Он же сам сказал – его страсть не я. Ему надо было с врагами посчитаться!
– А вы поймите и простите! – завёлся я. – Вы его год мучили, то да, то нет! Он ведь вас понимал?
– Я ему верила, – слабым, растаявшим каким-то голосом проговорила она. – Видела в нём сильного благородного человека, который на всё плюнет ради моего счастья! Который горы свернёт! А он, оказывается, решал вопросы мелкой гордыни!
– А потому что нечего фантазировать! Нечего из живого человека воображать героя! Полюбили бы такого, как есть! – грянул я с досадой.
– Ну да… – кивнула Ирина и, взяв меня под локоть, бесцельно двинулась по дороге. – Костя, можно я кое-что вам расскажу? У меня в голове есть стариковская шкатулочка! В ней такие шёлковые лоскуты – воспоминания. Раздёрну шторы, кинусь на кровать – и пойду по нашей улице в Горенках. Апрель! Думаю – дай разгляжу наш с мамой заборчик, мы только его покрасили. Подойду – а краска синяя сверкает. Всё сверкает – небо, земля! Как будто изо всех вёсен мне в память выжали сок. Такой острый сок весны… Я в ней теперь буду жить, в той шкатулочке! – и она, как будто в последний раз, взглянула на небо. По облаку, над неземным звоном леса, летели две сороки.
Я слушал её, опустив голову. Почему-то мне было жалко, что она не рыдает. От слёз ей стало бы легче. В конце концов, если говорить честно, у неё ведь сломалась жизнь.
Мы дошли до вечной нашей заставы – Колиной лавки. Ирина присела на крашеную доску и, достав из кармана бумажный пакетик с семенами, принялась расправлять смятые уголки.
– Это вот будет петрушка кудрявая. Весной посажу, – проговорила она и, помолчав, подняла на меня взгляд. – Я так всегда понимала, Костя, что добрая жизнь – это непрерывная дуга, от рождения до смерти. И если хочешь, чтобы вышла красота, – так не рви эту линию. Вот подумайте: начнётся моя новая жизнь. А старая потемнеет и развалится, как старый забор. А ведь там – мой сын и муж. И у них из-за меня тоже уже никогда не будет красоты. Так и пойдёт, начал – бросил!
– Давно уж рухнул ваш забор, – буркнул я.
– Ну да, это конечно… – согласилась Ирина и, тихонько поднявшись, побрела к дому. Я тоже пошёл к себе, но не выдержал и обернулся: она шла, подхватив у горла ворот тулупчика, так что казалось, будто за пазухой у неё спрятан кто-то живой.
А потом настал день потеплей, и ещё один, и ещё много – совсем весенних, горячих дней. Расцветала заря: розовый шиповник, сирень, золотой шар, и слышалось отовсюду, что весна будет ранняя. В разрезанном дорогой лесу шуршало, птицы разголосились. С карниза бытовки било горячим льдом, лились на снег вскипячённые солнцем сосульки.
Февральская оттепель освободила деревья от изнуряющего льда. Маме Ильи сделали операцию и через положенное время благополучно выписали. Я позвонил Кириллу и сказал ему спасибо.
Из липкого снега мы с Колей и Мишей скатали снеговика и нарядили, как могли. Миша наломал из толстой ветки сучковатые пуговицы, а в Колином хламе отыскался цилиндр – проржавленное ведро без днища. Снеговик стоял на вершине холма, видный издалека – наша «статуя свободы», – и чёрными глазками смотрел на вышку подъёмника и бриллиантовый аквапарк.
– Пулемёт бы ему! А то глядеть страшно – к самой родине подобрались! – заметил Тузин, навещавший в свободные дни свою разрушенную семью.
– Да ты чего, Николай? Их километров через двадцать только развернут! – потягивая сигаретку, напомнил Коля. – А пушки-то, понимаешь, пушки девятнадцатого века приволокли! Снарядик – сорок кэгэ, прицела нет, били по танкам прямой наводкой. Но ничего, удержали, Рокоссовский успел подойти!
Мы с Тузиным переглянулись, очарованные Колиным трансвременным образом мыслей.
– Да ну вас! – сказал Коля, заметив наше недоумение, ткнул окурок в зубы снеговику и повалил к дому. Правда, тут же поспешно вернулся, вырвал дымящий бычок из снежной головы и, швырнув на дорогу, затоптал.
Я по-прежнему проводил дни в булочной. Маргоша, отчаявшись уладить дело, с той же энергией, с какой организовывала производство и продажу хлеба, теперь пыталась сплавить всё это с рук. Вдобавок она ещё ухитрялась вытирать пыль и мыть полы вместо уволенной уборщицы.
Оттого ли, что раньше времени пришла весна, я взял манеру парковаться подальше и идти в закрытую булочную пешком. Я шёл обходными путями, по спёкшимся снегам и мутным ручьям. В те дни я заметил, что обладаю некоторой известностью в городке. Незнакомые люди здоровались со мной. Добрый день, здравствуйте, просто кивком. Некоторые прибавляли к приветствию моё имя, а старики любили вступить в разговор. Что да как, почему закрылись?
А однажды ко мне подошёл скромный даритель фиалок – Мотин поклонник, и, перебарывая робость, спросил, не знаю ли я, куда переехал театр. Тот, что прошлым летом давал в булочной представления.
– Театр в Хабаровске, – сказал я.
– В Хабаровске? – переспросил он изумлённо. – А где там, в Хабаровске, не знаете?
Я пожал плечами.
Тогда он вытащил из кармана скомканный шарик рекламки, расправил и невероятно пьяным – как Колин штакетник – почерком записал номер.
Ознакомительная версия.