Ознакомительная версия.
Потолок веранды обвешан сосульками обсыхающей чурчхелы.
– Виу-виу, – плачет Белка.
– Захрмар! – выговаривает ей Тата. – Позорище, а не собака.
Белка прячет нос в лапы. Левое ухо стоит торчком – перебинтовали. Летела не глядя, вписалась головой в перила, застряла. Еле вытащили. Ухо порвала, глупенькая, теперь всем жалуется.
– А глаза твои где были? – спрашивает Тата.
Белка пристыженно косится на потолок веранды.
– Горе горькое, – вздыхает Тата, отрывает кусочек чурчхелы и кормит ее с ладони.
Август, время замедлило ход и изменило суть вещей. Если встать по левую сторону растущей вкривь лавровишни и посмотреть вверх, кажется, что ковш Большой Медведицы цепляет хвостом трубу соседского дома. Кто кого перевесит, дом или звезды? Дом вот он, совсем рядом, пахнет камнем, хлебом и людскими руками. А что там со звездами в их далекой небесной дали – Бог его знает! Или не знает?
Заназан умерла свекровь. Гроб повезли на старенькой телеге, вниз по деревенской дороге.
– Цо-цо, – поторапливал ослика погонщик. Ослик переступал истертыми копытцами и плакал невидимыми слезами.
Положили рядом с сыном и мертворожденным внуком. Заназан смотрела, не отводя глаз. Ветер трепал на плече медную косу. Бедная, бедная Заназан, теперь она осталась совсем одна. В этом городе все сошли с ума от войны, но никто об этом не догадывается. Знает только Заназан. Знает, потому молчит.
Август, небо ниже гор, пчелы ленивы и неторопливы, ночи нестерпимо тихи, а под утро выпадает столько росы, что хоть горстью черпай.
– Спина лета сломалась, – говорит Тата.
Прощай, лето. Прощай.
Первой пациенткой, которой папа сделал вставную челюсть, была девяностолетняя подруга его прабабушки Шаракан.
– Зачем идти к другим специалистам, когда наш Юрик – врач? – выдвинула непотопляемый аргумент Шаракан и привела свою подругу к правнуку, который буквально на той неделе приступил к работе в поликлинике.
Папа ужасно разволновался. Еще бы, первая в жизни вставная челюсть, практически боевое крещение. Кое-как взяв себя в руки, он смешал гипс и нечаянно забил им горло пациентки. Испугавшись, что та задохнется, кинулся рьяно его выковыривать.
Шаракан смекнула, что правнук напортачил, оттеснила его плечом и лучезарно улыбнулась подруге.
– Все в порядке, Вардануш, все хорошо.
Вардануш скорбно замычала в ответ.
– Юрик-джан, – обратилась с укором к правнуку Шаракан. – Из цемента, который ты потратил на нее, можно было двухэтажный дом построить. С пристройкой для скота. Как можно быть таким расточительным?
– Немного промахнулся в расчетах, – виновато пробурчал папа.
Шаракан сжалилась над ним.
– Ничего, все у тебя получится. Ты, главное, экономить научись.
И, встав на цыпочки, погладила его по плечу.
Настал день примерки. Старушки пришли в поликлинику нарядные, в светленьких косынках и шелковых фартуках. Прабабушка усадила подругу в кресло, встала рядом и кивнула правнуку – начинай.
Папа велел Вардануш открыть рот, надел ей протезы и похолодел – зубы получились раза в три больше человеческих. Вардануш смотрелась в них как клыкастая акула империализма со страницы сатирического журнала «Крокодил».
– Закрой рот, – велела ей прабабушка.
Вардануш беспомощно клацнула зубами. О том, чтобы закрыть рот, не могло быть и речи. Губы пациентки едва прикрывали края искусственных десен.
– Вардануш-джан, великолепные зубы, просто великолепные! – зазвенела колокольчиком Шаракан и отошла от кресла на такое расстояние, чтобы подруга ее не видела.
– Юрик, ты зачем ей ослиные зубы сделал? – оглушительным шепотом спросила она.
Вардануш всхлипнула.
– Ничего не ослиные, – оскорбился папа.
– Конечно, не ослиные, осел бы от голода подох, будь у него такие зубы. Ими даже жевать невозможно!
Вардануш слезла с кресла, сковырнула пальцем протезы, поставила их на стол и прошамкала:
– Сынок, когда маленько подкоротишь, зови. А я пока домой пошла.
И направилась к выходу.
Прабабушка со вздохом последовала за подругой. На пороге обернулась:
– Юрик-джан, ты, главное, экономить научись. Вот смотри: если распилить эти зубы вдоль пополам, получится два нормальных протеза. Ты распили, один отдадим ей, а второй я буду носить. Не выбрасывать же.
И ушла.
Папа потом, конечно же, сделал нормальную вставную челюсть. Но, пока он бился над ней, Вардануш носила ту, клыкастую. Только рот платком на манер карабахских женщин повязывала. Чтоб народ не пугать и горло по вечерней сентябрьской прохладе не застудить.
В Берде время течет совсем не так, как в больших городах, здесь оно медленное и тягучее, словно забывшая о дождях августовская река. Я по-новому привыкаю ко всему, от чего успела отвыкнуть в городе, – к громкому ходу механических часов, которые раз в полчаса бьют тяжелым кашляющим боем, к лаю дворовых собак и недовольному квохтанью домашней птицы, к вкусу кисловатого, на настоящей закваске, домашнего хлеба, к аккуратным рядам бережно прикрытых от влаги брезентом поленниц – вы помните, как пахнут колотые дрова? Вы знаете, что они пахнут?
В Берде жалко спать. В пять часов утра за окном непроглядная ночь, каменные молчаливые дома и осенние, не успевшие облететь деревья. Луна висит над Хали-каром неповоротливым мельничным жерновом, бесшумно падает первая роса, отдающая к рассвету травами и терпковатым мускатным виноградом – здесь он обвивает стремительной лозой даже фасады пятиэтажных домов, что уж говорить о частных домах с их деревянными верандами и стеклянными шушабандами[74], обвешанными гроздьями, словно рождественская ель – стеклянными шарами.
В центре городка торчит новая белая церковь – мы с сестрой отводим глаза, проходя мимо, у церкви гладкие высокие стены и основательный вид, она возвышается своими куполами над старенькими шиферными и черепичными крышами, над корявыми трубами дровяных печей, над вековыми орешинами и тутовником, над миром. Неужели в приграничном безработном городке, где есть старенькая, но вполне пригожая часовня двенадцатого века, новая церковь была такой уж неотложной необходимостью? Неужели мало было других забот? Никогда не понимала этого и не пойму, потому иду мимо, отводя глаза. Бог не там, где Ему назначат быть люди. Бог везде.
Прошлись по дороге, ведущей в школу. Вниз, к большому мосту, а потом вверх – на пригорок. Сестра смешно рассказывала, как однажды возвращалась после уроков домой, скучный день не сулил ничего непредсказуемого, она плелась по дороге, тащила тяжеленный портфель, вертела шеей, рассматривала унылый октябрьский пейзаж. Вдруг сверху вырулил велосипед – она успела разглядеть десятилетнего сына нашей соседки тети Сильвы, который очень уверенно, не делая попыток притормозить, скатился на большой скорости с пригорка, врезался в перила моста и с невероятным самообладанием и достоинством, не теряя невозмутимого выражения лица, описав в воздухе красивую дугу, полетел вниз. Сестра от испуга выронила портфель. Подойти к краю моста побоялась, но прислушалась. Ничего, кроме шума реки, не различив, побежала за тетей Сильвой. Тетя Сильва развешивала простирнутое белье. При виде всполошенной соседской дочери лишних вопросов задавать не стала и, как была, в домашнем халате и с алюминиевыми бигуди в волосах, побежала спасать сына. А под мостом, среди поломанного кустарника и прочей сильно пострадавшей ботанической рухляди, сидел бедокур и егоза Араик и, стараясь не двигать сломанной ногой, молча и остервенело чинил велосипед.
Город меняется, он уже не мой, он никогда и не был моим, но не говорите мне об этом, я не хочу этого знать. Мы бродим с сестрой по старым улочкам, выискиваем привычные с детства ракурсы, а на самом деле, наверное, ищем себя – за перилами моста, на крыше обвалившейся печи, в тени огромного клена – мы выросли, а он так и остался большим, ты замечала, как красиво стареют клены, спрашиваю я, и сестра кивает – знаю.
В мире много красоты – высокие водопады, золотистые песчаные дюны, зазубрины синих хребтов, бескрайние лавандовые поля. И вся эта красота – не моя. Моя красота за кривыми частоколами, за низенькими каменными порогами, за скрипучими деревянными полами, за чадящими керосиновыми лампами, за глиняными карасами, в узком горлышке медного кувшина моей нани. Моя красота там, где меня уже нет.
Месяц раздумий. Терновый месяц, пряный. Пахнущий гранатовым боком, грецким орехом и шершаво-терпкой, стремительно темнеющей на срезе айвой.
Тата макает ореховое ядрышко в мед, подставляет ладонь ковшиком – чтобы не капнуло на скатерть, и протягивает мне – ешь.
Я ем.
– Слышала журавлиные крики? – У Таты золотистые глаза и длинные ресницы. На виске, чуть выше брови, бьется одинокая жилка.
Ознакомительная версия.