Казалось, что Пигмалионы Прекрасной эпохи лепили своим творениям имена от фонаря. Доказательство? Взгляните-ка на сатира и нимфу работы скульптора Дени Пьера – на цоколе тяжеловесного «Монумента в честь исследований в долине реки Меконг» посредине площади Пор-Руаяль! Опять же наяды по борту фонтана Кур-ля-Рен – странным играм предаются они! А ведь это всего лишь «Сена и ее притоки»…
…На парижской улице то дождь, то снег – а каменным дамам былых времен хоть бы что! Все так же голы, все так же веселы.
Так отчего же не шокировали каменные бесстыдницы поборников нравственности той эпохи? Оттого спали спокойно пуритане, что знали: в каменной груди – каменное сердце. И его, увы, ничем не растопить!
III. Разбор полетов
(Рассказ о трех поэтах)
Сергей Чудаков, или «Чернеет парус одинокий»
По-купечески отдуваясь от сытости, в Париж проследовал пузатый комод «Самиздата века». И вот уже я листаю мелованные страницы – и из шелкового шелеста выплывает:
Пушкина играли на рояле.
Пушкина убили на дуэли.
Попросив на блюдечке морошки,
Он скончался перед книжной полкой…
Читаю подпись: Сергей Чудаков.
Это ему, «…похитителю книг, сочинителю лучшей из од на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой» – посвятил Бродский прижизненный некролог.
Сквозь папир волюма видится бескровное лицо, будто он просидел с рожденья в «Яме»[18]; ковбойка без пуговиц, школьный портфель. В портфеле – книги, несомненно, ворованные у знакомых.
Чудаков был вездесущ, всеяден, всезнающ – «сын вдовой кондукторши то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой» (опять же Бродский).
Человек с темным прошлым, настоящим и будущим. Чего только не рассказывали о нем он сам и другие! Какие только не пускали слухи! Говорили – рожден в Магадане, в семье начальника лагеря. Говорили – книжный вор и сутенер. Говорили – содержатель притона. Чтобы не зависеть от власти, поставляет малолеток свидригайловым новых времен. Говорили – продает капроновые чулки с черной пяткой девятиклассницам, которых сбывает дипломатам республики Чад. Торгует поддельными рецептами на кодеин. Торгует албанской травой. Крадет книги. Крадет вещи. Крадет добро у государства.
Говорили: шантаж, эпатаж, съемки порнофильмов, тюремные психушки.
Он был властителем дум на «Психодроме» – плешке перед журфаком на Моховой. Под липами, пахнущими марихуаной, перед млеющими сокурсницами небрежно бросал:
– Караян? Но он же вагнерианец!
Человек с абсолютным слухом:
– Заметили? В «Даре» у Набокова в строке: «Ты полу-Мнемозина, полумерцанье в имени твоем» зашифрованное имя Зины Мерц!
Был с треском отчислен с 3-го курса журфака – сдавал вступительные экзамены за деньги по фальшивым бумагам; был схвачен ментами; далее – арест, суд, принудительное лечение в психушке.
…Блистательная грязь. Гнилушка. Лжец.
Злой гений.
Просто злой.
Просто гений – лучший русский поэт середины ХХ века:
В министерстве осенних финансов
Черный лебедь кричит на пруду
О судьбе молодых иностранцев,
Местом службы избравших Москву.
Чудаков знал всех. Все знали его. Его стихов не знал почти никто.
Подобно тому, как сыроежка стыдливо укрывает от взоров розовый ребристый испод, он прятал, как тайный порок, изумительную изнанку души, с ее серебристым бархатом плесени. Скрывал талант, как позор. С людьми был по ту сторону добра и зла. С Музой – безупречен. И Муза прощала ему сутенерство, воровство и обманы, ибо поэзию он не обманывал никогда.
Как джинн в надежно запечатанную бутылку, заточил он сам себя, по ту сторону мрачка…
…Умирал и вновь воскресал. Исчезал бесследно, воскресал бессчетно. Умерев, появлялся вновь как ни в чем не бывало со своим бесцветным ликом, в пиджаке с карманами, набитыми ворованными томиками акмеистов.
Однажды он ушел, вроде навсегда. Никто не узнал ни когда, куда и зачем.
Испарился. Исчез, как дым.
Растворился? Сдался в плен небытия?
Даже фотографий не осталось, кроме одной, на волчьем поддельном билете…
Да был ли Чудаков? А может он – сон?
А может, жив еще? Чем черт не шутит…
…В январе прошлого года я пришла в книжный магазин у Китайской стены. В отделе поэзии лысый худой согбенный старик блистательно воровал книги. Я, замирая, залюбовалась: он воровал ловко, изящно, изысканно – и одновременно грубо, нахально, словно бесплотный дух – человек-невидимка для продавщиц – а, может, он их держал под гипнозом, как Мессинг?
Казалось, одна я и могла его видеть – он же меня в упор не замечал, словно это я была под шапкой-невидимкой.
Вот старик отсосался от стеллажей, отвалился, двинулся к выходу, битком набитый поэзией – и вдруг обернулся, взглянул мне прямо в глаза – на секунду блеснула бешенная чудаковская синь, безуминка, причудливо светящаяся точка – и вот уже плетется к выходу немощный лысый старик, шаркая ногами, сутулясь, в изношенном пиджаке, битком набитом ворованными книгами. И показалось, будто под хитиновыми полам пиджака расправляется скомканная кисея крыльев серой божьей коровки.
Стас Красовицкий. Человек, продавший душу Богу
Поэзия – приобщеник святости.
Но кто напишет мой портрет,
Тому несчастье выйдет в мире.
Стас Красовицкий
В сказочно далеком 1959-м, когда все еще дарили друг другу картины и читали друг другу стихи, существовала замечательная комната в коммуналке на Большой Бронной в ветшающем здании времен 30-х. Комнату называли на западный манер – мансардой. В этом узком помещении на верхнем этаже по стенам и потолку растеклось пятно невероятной красоты: выдержанное в серо-буро-зеленой гамме, оно смотрелось абстракцией Поллока, чем немало гордилась хозяйка – Галка Андреева.
Изящная Галка. Черная челка, высокие скулы, французский факультет иняза, шепелявость. В стихах простодушие ранней Ахматовой. Росинки в янтарных рысьих глазах. Черный узкий свитер. Волосы стянуты в конский хвост желтой пластмассовой заколкой (под янтарь!). О ней говорят, она перепрыгивает с сердца на сердце, как белочка с ветки на ветку.
В мансарде на Большой Бронной собирается бомонд (beau monde). Прекрасный мир. Компания – в основном студенты иняза и филфака МГУ. Завсегдатаи: похожий на Тютчева Андрей Сергеев, неприятный Леонид Чертков – «всегда оживленный, в избытке сил, фаллически устремленный» (едкое описание А. Сергеева); Олег Гриценко, Николай Шатров; Евгений Хромов. Все это люди тонкого помола. Эрудиты, полиглоты. Орден посвященных. «Цех» – так называл их Стас Красовицкий, силовая ось компании, поэт необычайной динамической (демонической?) силы.
На восковых табличках памяти воочию впечаталось: венецианское окно, выдвинутое углом в гулкий глубокий арбатский двор с неряшливым тополиным пухом. В раме окна, на небесно-латунном фоне заката, вырисовывается гордая голова в профиль: надменный рот, на белом лбу щербинка – словно кто-то колупнул эмаль. Пепельно-серый старомодный пиджак из добротной материи – такими, верно, торговал его дед-мануфактурщик, покупавший в Лондоне сукно и шевиот для своей лавки в Лодзи.
Прислонясь к пианино, поэт читает по клеенчатой тетрадке:
И я один.
Рука пуста, как солнце.
Что я сжимал —
какой-то мандарин?
Простреленное девочкино сердце?
Что я сжимал?
Какое-то ничто…
Стас Красовицкий. «Красавец Стась». Вокруг этой харизматической фигуры, энергетическoго эпицентра, витала атмосфера всеобщего почти религиозного почитания, аура личной тайны. О его жизни знают сравнительно мало. Известно, что родился он в 1935 году, кажется в Карелии, в семье крупных инженеров. Его детство прошло на Аральском море. Он рассказывал, как на пустынном берегу они вместе с дядей-ихтиологом вываривали в кислоте моллюсков. Затем разглядывали под микроскопом оставшийся легчайший известковый узорный остов. Пожалуй, скорее всего, именно этим разгладыванием заложено в нем изначальное знание о том, что в остове настоящей поэзии лежит иероглиф, тайная решетка, совершенный каркас, на который крепится гармония формы.
В семилетнем возрасте были им написаны первые стихи. По его словам, то были лучшие его стихи. Он жалеет, что эти стихи не сохранились.
Затем Москва, где Красовицкий учится в специализированной школе с англоязычным уклоном. Эта спецшкола на севере Москвы, одна из первых, согласно легенде, созданная по личному приказу Сталина, походила на привилегированный английский колледж. Там царила атмосфера свободы, поощрялись сочинения на вольные темы, приветствовалась оригинальность мысли. Оттуда шли прямиком в МГИМО и в иняз.
В школе читали полузапрещенных Андреева и Есенина, в программу старшеклассников входили Киплинг и Эллиот в оригинале…
Первые детские стихи Красовицкого, как уже говорилось, исчезли. А затем он начал писать стихи, в которых произошел невероятный тектонический сдвиг, выломавший их из всей предшествующей поэзии.