Ознакомительная версия.
Мы улетаем через три часа. Пожалуйста, вставай, собирайся и не забудь заказать такси.
Уходя, он как будто последний раз глянул на эту квартиру. Она была памятником чему-то важному, и он догадывался чему: их последнему с Норой совместному путешествию.
Они молча сели в такси, молча доехали до аэропорта.
Перед вылетом он вернул ей телефон, за ненадобностью, и правда: вещь для него оказалась бессмысленной. Он все понял сам. Он так и сказал ей перед вылетом. «Я все понял сам. Чтобы понять, подглядывать не нужно».
Ну и славно, – спокойно ответила она и, конечно, не спросила, что именно он понял.
Не дождавшись вопроса, он, как всегда, не выдержал и сказал сам:
Я понял, что ты предала меня, и мы больше не вместе.
Как знаешь, – спокойно сказала Нора и с таким недоразумением пожала плечами, что ему сделалось не по себе.
В самолете, когда прошел первый страх после взлета, она невозмутимо, так, как будто не было этого его ответа, спросила после двух крупных глотков минералки без газа:
Так зачем ты испортил мне поездку в Другой Город?
В нем в одну секунду вспыхнуло множество ответов и множество ответных чувств, он был готов даже ударить ее, несмотря на головокружительные маневры ковра-самолета, но потом вспомнил, что однажды, отменно отмучавшись от как бы презрения и равнодушия к его душераздирающим страданиям по ее поводу, он решил все же не считать ее садисткой, а считать просто «другой», «чувствующей иначе».
Она действительно была очень строга и умела быть в этом непоколебимой. Ее напряженный голос с безжалостным вопросом мог повиснуть в воздухе такой гигантской загогулиной, что никто не объехал бы его ни на какой козе. На фоне этой строгости ее улыбка или смягченный тон вызывали в окружающих людях чувство благодарности и блаженства. И даже на работе, когда вдруг на белом и изможденном работой лице вдруг проступала улыбка, а в голосе и самих словах проглядывал намек на теплоту, совершенно чуждые ей кладовщики и заведующие техчастью, не говоря уже об убеленных сединой экспертах и научных сотрудниках с ленцой, были готовы, да что там – горели желанием, прямо в эту минуту отдать за нее жизнь или признаться ей в главнейшем за всю жизнь чувстве.
Очень часто люди практически посторонние клялись ей в верности или признавались в любви. Пламенно, с красивым «Вы» во фразах. Их воображение потрясало обычное слово или намек на симпатию, которых от нее вообще-то ждать было нелепостью. Слишком уж плохо она видела каждого своего собеседника, не в смысле ущерба в диоптриях, а иначе – она еле различала другого человека, так сильно она была сосредоточена на себе, своей внутренней боли, растерянности, усталости.
Ощущение избранности кружило случайным счастливцам головы, как и иллюзия, что они прорвались туда, куда не ступала нога человека – в ее сердце, в те заповедные края ее души, где обитала теплота и как будто искреннее восхищение другими. Это был мираж.
Но она никогда не пользовалась этим пошло. Она выслушивала клятвы и признания с выражением недоумения и умиления одновременно, извлекая из подобных ситуаций единственное – специальный кальций для царственности осанки. У нее была свита восхищенных обожателей, до которой она изредка дотрагивалась снисхождением, чтобы осязание окончательно не покидало ее обычно стиснутых в кулак пальцев.
То в Москве проездом оказывался нобелевский технарь, который вздыхал по ней еще со времен ситцевого цветастого сарафана и назвавший ее именем синхрофазотрон. Она внимательно ужинала с ним в дорогом ресторане за белой скатертью, глотала осторожно зеленый чай, улыбалась под лейтмотив философских притч о любви и расстоянии, времени и душе.
То отнюдь не ученый, а биржевой игрок, выходец с Ленинского проспекта, присылал ей страстный и-мэйл, а следом – тончайшие платиновые часики с трепетными стрелками, в ореховой коробке. Она выслушивала его дурновкусные исповеди и псевдострастные сетования «что не сумел» в длинном и неприличном, как сигара, «Линкольне», который отчего-то должен был перевозить его в этой командировке по узким московским улочкам, забитым пробками и зимним туманом.
Она царственно радовалась подаркам и говорила спокойные умные фразы, вечные и прозрачные, от которых и технарь, и игрок заряжались страстью к емейлам и факсам и благодарили за озарения, «которые помогли».
Она не любила бедных и в этом смысле не любила встреч со своими однокурсниками, многие из которых боготворили ее, но любила молодых, взгляд которых обжигал и щекотал ей лицо, как ветер из экстремальных широт. С ними она царила особенно старательно, обожая набрасывать абрис их окрыления и, если впоследствии начинался полет, также встречалась в кафешках и забегаловках, заменяя некачественный зеленый чай на кипяток, а плохую еду – на обычное крошение серого хлеба, чтобы имитировать соучастие в действии под названием «дружеский ужин».
Помимо строгости, царственность ее обреталась также в умении не замечать всего того, что было недостойно ее внимания, даже если речь шла о болезненных и неприятных обстоятельствах.
Он знал и всегда бесился от этого качества.
Что она сейчас хочет? Показать, что пренебрегает его попытками порвать с ней, как недостойными не то что уважения, а простого внимания. Показать, что его гульба с Майклом, которая не то что не скрывалась, а демонстрировалась ей, ни капли не задела ее? Что ее не волнует ни пьянство, ни разгул, ни измена, ни перспектива лишиться его? Ее не волнует, что он так терзается, пьет, разрушает себя из-за нее, он, уже немолодой, с плохой наследственностью, рвущий живот на работе ради нее и ее бессмысленных кож, сытой возможности умничать и вот так вот хлопать глазами?!
Никакой ответ не ложился гладко.
Почему ты испортил мне отпуск в Другом Городе?
Потому что ты испортила мне жизнь.
Плохой ответ. Его он произносить не будет. Пафосно, слишком общо.
Потому что я больше не хочу с тобой жить, мне больше нечего с тобой делать.
Ну, так и не делал бы, не ехал, а то поехал, и с телефоном нашкодничал, а теперь, после драки, чего разглагольствовать-то?
Справедливо.
А я затем и поехал, чтобы тебе все испортить, и я не поленюсь все тебе испортить дальше, если ты…
Если я что?
Во-первых, угроза демонстрирует бессилие, во-вторых, непонятно, что просить…
Он устал перебирать. Говорить сам с собой. Рассердился, расстроился.
Ты, как всегда, выиграла и, как всегда, проиграла, – ответил он. Выиграла потому, что страдала меньше меня, и я, выходит, сам себя наказал. А проиграла потому, что постоянно мучаешься сильнее обычных людей и, во многом, потому что ты нас очень обидела.
Вас, обычных людей?
Ее черная токая бровь взмыла вверх и замерла почти посредине белоснежного лба. Чем же?
А ты презираешь в нас людей. Завела какую-то малопонятную и малодостойную интрижку и мучаешь меня, рвешь мне душу. Ну, не могу я загнать тебя в угол, но дело-то очевидное, так зачем так уж терзать, я ведь к тебе в ровни не лезу. Доведешь меня до беды…
Они оба посмотрели в иллюминатор. Небо. Белые облака. Морозные кристаллы – как ракушки на белом металлическом теле птицы.
Я ведь не оскорбляю тебя своими амбициями блистать, я мучаюсь, страдаю, пытаюсь разобраться, как умею, – он попытался смягчить последние слова про беду. Он решил выглядеть трогательным.
Ты выглядишь трогательно. – Она опустила руку, темную, с бриллиантами на пальцах, поверх его белой пухлой ладони. – Я виновата перед тобой.
Только не начинай.
Он испугался, что она начнет прямо сейчас тонуть в своем чувстве вины, что оно, как всегда, хлынет из нее рекой, и она будет многословно извиняться и плакать. Но все это будет, как всегда, не о том, а о чем-то своем. Он, словно во сне, увидел ее барахтающейся среди этих облаков и небесной глади: длинная худая темная фигурка руками вверх, ногами вверх, ветер носит ее, как щепку, по бескрайнему небу, а он летит мимо в теплом уютном самолете из Другого Города домой, где его ждет комфортная работа, дом, умница дочь…
Я, правда, виновата.
Он был готов заплакать. Он не умел управлять ее настроением, состоянием, у него не было не то что ни одного рычага – ни одной соломинки.
Ты завела непонятные для меня отношения с девушкой, и я не знаю, как мне к этому отнестись, – внезапно для самого себя произнес он, – просто подскажи, и все будет, как ты захочешь.
Она задумалась. Она задумалась надолго, и он привычно ощутил сначала неловкость, потом раздражение и досаду.
Но когда желваки на его побагровевших щеках начали самопроизвольно разгуливать из стороны в сторону, она аккуратно выступила из задумчивости и с огромной осторожностью, словно пытаясь тончайшей льдинкой написать что-то в воздухе, произнесла:
Ознакомительная версия.