Так они поговорили над своими рюмочками, а живот Зори рос и рос, и когда мать Катя вернулась домой, то Зоря при всех, плача, закричала, что живет (сожительствует) с Ириным мужем Ильей и ребенок будет от него. По виду это была истерика беременной после очередного вопля матери насчет нестираного белья во всех углах, логики не прослеживалось никакой от восклицания до ответа, но сквозь интонации крика Зори прослушивалось еле заметное самодовольство. Тут разразился всеобщий стон, Илья сразу же ушел и уехал в Москву, обиженный до глубины души (а пропадите вы все тут вместе взятые), ушел навеки, муж двоих и отец двоих, и в полной, теперь уже не хазарской, а греческой традиции произошли трагедийные преждевременные роды, т. е. Зоря родила недоношенную девочку, причем с волчьей пастью. Звучит страшно, но суть простая, ребенок не может сосать молоко, у него не заросло что-то во рту, небо. В довершение всего дитя было слепое. Зоря оставила дочь в роддоме, и дальнейшая судьба этого младенца канула, как капля дождя, безымянно и сразу в почву, в ничто, растворившись среди других судеб брошенных детей-калек; тайна милосердно укрыла как могильным дерном все мысли, питание и прогулки слепого ребенка с волчьей пастью, а вот Ирочка не выдержала, бросилась с пятого этажа, перелезла в рыданиях через перила балкона, сначала размышляла, но когда прибежали сестра и мать, тут она и повисла. Руки у всех были потные, стояла хазарская жара, такое объяснение, и Ира ушла из их рук.
Что касается ее дочери-сиротки, то она взрастала у бабушки Кати, для чего эта молодая бабка перебралась в холодную Россию, в Подмосковье, устроилась работать через подругу Олю в музей, там Катю знали и ценили, и там она и умерла спустя тринадцать лет, то есть не на рабочем месте, а у себя в Подмосковье, какой-то странной смертью на глазах у внучки, от какого-то гриппа, причем в несколько часов, запретив девочке даже близко подходить (боялась, видимо, заразить).
И внучка послушно не подходила, сидела на кухне, пока в сумерках не затихло хриплое дыхание бабушки Кати, мамы Кати, как звала ее девочка.
Только тогда послушная (или инертная) Йоко Оно испугалась и пошла к соседям.
Эта Йоко Оно теперь живет буквально нигде, у той же тети Оли в однокомнатной квартире, тетя Оля слегка состарилась на своих музейных сквозняках, питается одуванчиками, буквально ничем, тронулась в сторону обожаемого буддизма и лечит все болезни тибетским средством из лошадиной мочи.
Они с Йоко прохлопали квартиру, эту жилплощадь по праву наследования первой очереди заняла пьющая Зоря; она вышла замуж как-то лет в семнадцать, разошлась, пропила комнату, жила еще с кем-то и еще с кем-то, в результате приехала за наследством не откуда-нибудь, а из деревни из-под Рязани, вот как. Предъявила свои права.
Маленькой хазарке Йоко Оно почти четырнадцать лет, и если есть справедливость, то вот она: девочка рисует, прекрасно поет, откуда-то знает английский и ходит на работу к тете Оле, сидит за компьютером вечерами, играет. Хочет составить свою игру, новую. Тетя Оля с робостью ползает по инстанциям, хочет куда-то пристроить талантливое дитя, в детдом для одаренных сирот, например, хотя девочка наотрез отказывается. Девочка сложная, замкнутая, инертная, всего стесняется, сама для себя чашки воды согреть не может; но ест, слава богу, хорошо, и вот с этим у нищей тети Оли проблемы.
А где-то сидит и пьет в унаследованной квартире молодая тридцатилетняя Зоря, и где-то бродит в вечной тьме ее слепая детдомовская дочь, а еще дальше, в неведомых далях, вернее, в мыслях Оли, витает образ хазарки Кати, которая задает Оле сложный вопрос о судьбах народов и пятнадцатилетних дочерей этих народов, то есть чего ждать для Йоко Оно и существует ли общенациональная судьба, общенациональный путь и некая гибель нации через поведение ее, нации, подростков – или же нет, и можно еще на что-то надеяться.
Больше всего ему понравилась эта штучка. То есть сначала не очень понравилась, потому что он был весь горячий и у него температура, а эта штучка холодная – он даже вздрагивал, когда ее к нему прижимали. Поворачивал голову и морщил лицо. Голова вся мокрая. Но не капризничал, потому что ему уже было трудно кричать. Мог только хрипеть негромко и закрывал глаза. А потом все равно к ней потянулся. Потому что она блестела.
– Хочешь, чтобы я тебя еще раз послушала? – говорит доктор и снимает с себя эту штучку.
А я совсем забыла, как она называется. Такая штучка, чтобы слушать людей. С зелеными трубочками. Кругляшок прилипает к спине, если долго его держать. Потом отлипает, но звук очень смешной. И еще немного щекотно. И кружится голова.
А Сережка схватил эту штучку и тащит ее себе в рот.
Доктор говорит: «Перестань. Это кака. Отдай ее мне».
Я говорю: «Он сейчас отпустит. Ему надо только чуть-чуть ее полизать. Пусть подержит немного, а то он плакал почти всю ночь».
Она смотрит на меня и говорит: «Ты что, одна с ним возилась?»
Я говорю: «Одна. Больше никого нет».
Она смотрит на меня и молчит. Потом говорит: «Устала?»
Я говорю: «Да нет. Я уже привыкла. Только руки устали совсем. К утру чуть не оторвались».
Она говорит: «Ты его все время на руках, что ли, таскаешь?»
Я говорю: «Он не ходит еще».
Она смотрит на него и говорит: «А сколько ему?»
Я говорю: «Два года. Просто родовая травма была».
Она говорит: «Понятно. А тебе сколько лет?»
Я говорю: «Мне восемнадцать».
Она помолчала, а потом стала собирать свой чемоданчик. Сережка ей эту штучку сразу отдал. Потому что у него уже сил не было сопротивляться.
Возле двери она повернулась и говорит: «В общем, ничего страшного больше не будет. Но если что – снова звони нам. Я до восьми утра буду еще на дежурстве».
Я ей сказала спасибо, и она закрыла за собой дверь.
Хороший доктор. Сережке она понравилась. А участковую нашу он не любит совсем. Плачет всегда, когда она к нам приходит. Зато участковая про нас с Сережкой все знает давным-давно. Поэтому не удивляется.
Но в этот раз я позвонила в «Скорую». Оставила его одного на десять минут и побежала в ночной магазин, где продают водку. Там охранник сидит с радиотелефоном.
Потому что в четыре часа я испугалась. Он плакал и плакал всю ночь, а в четыре перестал плакать. И я испугалась, что он умрет.
– А мать твоя из-за тебя умерла. Это ты во всем виновата, – сказала мне директриса, когда я пришла к ней, чтобы она меня в школу на работу взяла.
Потому что аттестат мне уже был не нужен. Мне нужно было Сережку кормить. Молочные смеси стоили очень дорого. Импортные. В таких красивых банках. А участковая сказала, что только ими надо кормить. В них витамины хорошие. Поэтому я в школу пришла на работу проситься, а не на учебу. Тем более что я все равно уже отстала. А деньги после мамы совсем закончились. Она всегда говорила: «Какой смысл копить? Уедем во Францию – заработаем там в тысячу раз больше». И слушала свою кассету с Эдит Пиаф.
– Ты ведь знала, что у нее было больное сердце, – сказала мне директриса. – А теперь стоишь здесь, бессовестная, на меня смотришь. Как ты вообще могла снова сюда прийти?
Я смотрю на нее и думаю – а как мама могла так долго сюда ходить? Тоже мне – нашла себя в жизни. Учитель французского языка. Они ведь тоже знали, что у нее больное сердце. И все равно болтали в учительской обо мне. Даже когда она там была. Потому что они считали, что она тоже виновата. Педагог – а за своей дочкой не уследила. Она плакала потом дома, но на больничный садиться отказывалась. Включала свою кассету и подпевала.
А потом умерла.
– Значит, не возьмете меня на работу? – сказала я директрисе.
– Извини, дорогая, – говорит она. – Но это слишком большая ответственность. У нас тут девочки. Мы должны думать о них.
А я, значит, такая проститутка, которую нельзя детям показывать.
– Ты знаешь, это не детское кино, – говорила мама и отправляла меня спать.
А сама оставалась у телевизора.
Я лежала, отвернувшись к стене, и думала – какой интерес смотреть про то, как люди громко дышат? Слышно было даже в моей комнате.
И когда Толик упал со стройки, он тоже так громко дышал. Только у него глаза совсем не открывались. Просто лежал головой на кирпичах и дышал очень громко. А стройка, откуда он упал, была как раз наша школа. И теперь там сидит директриса.
Мы все потом в эту школу пошли. Кроме Толика. Потому что он вообще никуда больше не пошел. Даже в старую деревянную школу не сходил ни одного раза. Просто сидел у себя дома. А иногда его выпускали во двор, и я тогда ни с кем не играла. Кидалась камнями в мальчишек, чтобы они не лезли к нему. Потому что он всегда начинал кричать, если они к нему лезли. А его мама выходила из дома и плакала на крыльце. Им даже обещали квартиру дать в каменном доме, но не дали. Пришла какая-то тетенька из ЖЭУ и сказала – обойдется дебил. Поэтому они остались жить в нашем районе.