…Вот я сижу в тюрьме и наконец понимаю что-то главное. Должно же существовать это «что-то»… И оно как ключ ко всему, ко всему… И вот у меня этот ключ.
И возможно, тогда я бы утратил суету и обрел силу видеть и понимать окружающее. Я бы понял цель и смысл. Я бы извлек из себя все и создал все, на что способен. А может, я даже и не понял бы, а просто каким-то чудом, каким-либо ранним утром бы, проснулся в равновесии и простоте.
Но я не сижу в тюрьме. Ни стен, ни решеток. Иду по серому, измятому снегу. Дома, улицы. Захочу – поверну налево, захочу – направо, захочу – прямо.
Гуляю, словно бы на свободе… Что такое?
Я вижу пивную-автомат и захожу в нее. Раньше это была просто пивная, у нее были постоянные посетители, у нее был свой микрорайон и микромир, и все знали друг друга, тут был гвалт и дым и пили водку. Теперь тут стойки из серого противного мрамора и блестят никелем автоматы, и у нас не курят, и распивать водочные изделия воспрещается. Но люди не могли расстаться с этим местом, они по-прежнему ходят сюда, и они сохранили все по-прежнему: дух пивной не ушел отсюда. Тут курят, и тут пьют водку, тут живут своими кончеными жизнями. Тут гвалт и все знакомы. И по-видимому, даже пивное начальство понимает, что бороться с этим бесполезно. Красный автомат выплевывает мне милое «Волжское» вино и будет выплевывать столько раз, сколько я этого захочу. Я хочу этого, не помню сколько раз.
Я выхожу, покачиваясь, на улицу. Уже темно, а мне снова мирно и тихо на душе. Я могу ни о чем не помнить. Я попадаю в сквер между какими-то двумя домами. Тут нет фонарей, только кое-какой свет доносится из окон, и на снегу получаются синие тени. Малыш, выстроив снежный городок, копошится в нем и возит свой грузовик. Я плюхаюсь на скамейку рядом с ним. И ведь точно, думаю я, он живет в этом своем снежном городе. Не играет, а живет. Я очень понимаю его. Мне самому безумно хочется ползать сейчас на четвереньках по скрипучему сухому снегу и жить в этом городе. Мне даже не хочется снова стать маленьким ребенком, мне хочется стать еще меньше. Совсем крохотным человечком, для которого этот снежный город – действительно город, а дома – огромные дома. Маленький, никому не видимый, я хожу по этим заснеженным улицам и карабкаюсь на огромные пики сугробов… Я сползаю со скамейки и подползаю на четвереньках к ребенку. Тот косится на меня недоверчиво.
– Не бойся, мальчик, – говорю я, – я тоже из этого города…
Он таращится и молчит.
– Мы будем жить в нем вместе, – говорю я, и нелепые пьяные слезы бегут у меня по щекам.
– Дяденька, ты пьяный, – говорит мальчик.
– Я не пьяный, – говорю я, – я не буду плакать. Мы будем жить в этом городе. Ты возьмешь меня в шоферы своего грузовика…
– За рулем нельзя быть пьяным, – серьезно говорит мальчик.
– Я не пьяный, я больше никогда не буду, – говорю я.
И вот я везу грузовик, наполненный снегом. Я ползу на четвереньках по узким улицам снежного города и толкаю впереди себя грузовик.
– Дяденька, ты разрушишь мой город… – говорит мальчик.
– Я не разрушу, – говорю я, – я самый маленький человек. По сравнению со мной ты – великан, а я такой маленький, что не могу разрушить нашего города.
Я привожу грузовик к большому снежному дому и разгружаю. Я ставлю грузовик в снежный гараж. Работа окончена, теперь я могу отдохнуть. Я долго иду по снежному городу и выбираю дом, в котором я буду жить. Я нахожу его наконец. Это прекрасный дом, его надо только немножко подправить. И сделать пристройку для нашей лошади. Я долго вожусь с домом, и вот он готов. Теперь можно позвать мальчика. Нам с ним будет очень просторно в этом доме.
– Мальчик, мальчик, – зову я. – Где ты?
Я возвращаюсь домой. Мне плохо. Меня качает. И я уже все понимаю. Только мне безумно плохо. Мне хочется выпить ведро жидкого киселя, раздеться и лечь на белом, только что вымытом и выскобленном дощатом полу. И так лежать, и чувствовать его свежий деревянный запах, и отходить, отходить… откуда в моей памяти этот пол?
Больше я ничего не помню. Рано утром я открываю глаза и вижу себя раздетым и в своей постели. Рядом мама с заботливым, грустным лицом. Мне стыдно, безумно стыдно и хочется исчезнуть, раствориться в чем-то, чтобы осталась только чистая несмятая постель. Мне опять хочется быть невидимкой.
– Ты не огорчайся, Витя, – говорит мама. – Все будет хорошо. Мама твоя всегда будет рядом с тобой…
Это хуже, чем убить, – сказать такое. Я чувствую, что сейчас начну ползать по полу и извиваться, как червяк. Я ненавижу себя…
Я съедаю свой завтрак через не могу и одеваюсь на работу.
И все время я больше всего боюсь встретиться с мамой взглядом. Я знаю, какой он, этот взгляд, когда из него уже исчезают укоризна и упрек. Я боюсь его, потому что чувствую тогда отчаяние. Одетый, потупляясь, я подхожу к маме, целую ее в лоб.
– Ты прости меня, мама, – говорю я и поспешно, почти воровато, выбегаю из дому.
Я еду в автобусе, и на этот раз мне не удается стать ни летающим человеком, ни гипнотизером, ни сыщиком… Я только вспоминаю об этом. И странную вещь обнаруживаю я, вспоминая. Раньше когда-то, мне кажется, что безумно давно, я просто летал, просто был невидимкой, совершал подвиги и умирал от обиды. И даже не замечал, как делал это. А теперь, и, кажется, это началось очень давно, любая моя мечта, пустая и глупая, печально кончается в самой мечте. И нет в ней ни победы, ни торжества. Всегда в ней есть сомнение или разочарование и предполагаемый печальный исход. Это в мечте-то, в пустой и глупой… Это-то и есть опыт? Это-то, только возросшее до безобразия, и будет зрелость и мудрость? И я так же ловко постарею, незаметно отказываясь от того и от этого и приговаривая: как я был тогда наивен и глуп, как я ничего не знал и не понимал, – и при этом буду чувствовать успокоенность и удовлетворение. К черту, к черту…
И вот я снова на работе. И прежде всего я сталкиваюсь с руководителем.
– Ну как, Витя? – говорит он. – Что с вами случилось?
А я вдруг чувствую, что не в силах врать, и я молчу.
– Вы заболели?
– Нет, – говорю я.
– А что же? – удивляется руководитель.
– Я не смог, – говорю я и подло думаю о том, что пока еще говорю правду, что я действительно не смог, и такую фразу я могу произнести, оставаясь честным.
Руководитель извлекает из себя свой такт и не спрашивает меня дальше. Этого-то я и ждал, думаю я. Мне становится стыдно, и я гоню этот стыд.
– А исправления вы сделали? – спрашивает руководитель.
– Не успел еще, – говорю я и утешаю себя: я ведь действительно не успел?..
– Как же это так, Витя? – говорит руководитель. – Пройдемте ко мне в кабинет.
Я плетусь к нему в кабинет. Руководитель плюхается в кресло, и оно раздается под ним. Я стою у стола и не смотрю на руководителя. Я вижу на аккуратном его столе американский скрепкосшиватель и не могу оторвать от него взгляда.
– Ну, рассказывайте, Витя, – говорит руководитель своим специальным ласковым тоном.
Я молчу. Руководитель снова извлекает из себя свой знаменитый такт и не спрашивает больше. Он начинает говорить сам.
– Что же это, Витя? Я знаю твоего отца, ты учился вместе с моим сыном… Ты знаешь, как я к тебе отношусь. Ты же умный, способный парень, тебе много дано… Чем же объяснить твое отношение?
Я молчу. Я знаю, лучше мне не говорить. Наверно, он действительно относится ко мне неплохо. Наверно, ему хочется пойти мне навстречу и оставить меня, хотя я и не оправдал ничего. Наверно, он даст мне еще время, чтобы я показал себя. Лучше уж не давать ему честных слов. Это честнее. Лучше отмолчаться и подождать, пока он решит все сам и отпустит меня, похлопав по плечу…
Руководитель выдерживает паузу и продолжает:
– Ведь ты же взрослый человек, Витя… Ты ведь хорошо помнишь ваш школьный выпуск… Кухарский, Потехин и Мясников – уже аспиранты. Москвин и Номоконов – научные сотрудники крупных и перспективных институтов. Запорожченко – уже капитан… А ты ведь был далеко не менее способным, чем они.
Он еще выдерживает паузу и говорит уже более шутливым голосом:
– Испытательный срок кончился? Кончился. И вышло что? Вышел фук. Я могу, конечно, дать тебе еще возможность… Но я должен быть уверен…
Я стою. Я молчу. Это еще не ложь.
– Так вот, Витя…
Тихая возня поднимается во мне. Все в кабинете плавно сползает в сторону. И расплывается это все. Больше я ничего не слышу и не вижу.
А вижу я кактус на подоконнике. Каждую его иголочку. Сам зеленый, а иголочки рыжие. А за окном небо, почему-то синее. Снег сверкает. Снег и кактус. Красный трамвай с белой крышей изогнулся на повороте. Трамвай и кактус. И купол – такой голубой, что растворяется в небе. Церковь и кактус. Черно-белые деревья… Да ведь это тот самый сквер! Я всегда радуюсь ему после работы…
А в оконном стекле, повыше кактуса, – пузырь. Удивительно в этом пузырьке! И небо, и снег, и трамвай, и деревья, и купол – все помещается в нем. Маленькое, странно вытянутое и какое-то особенно яркое. Там снежный город. Кто-то живет в нем, вовсе крохотный… Интересно, каким он видит меня оттуда?