1961–1962
Село называлось Филиппово и было центром Филипповского района. Через село протекала река Филиппиха, она же была главной улицей. Реки вообще-то не было – было широкое каменистое русло. Берега поднимались круто вверх метра на два – на три, и там, оставив лишь узенькую осыпную полоску (она же была тропинкой), нависали над берегами покосившиеся заборы и плетни. Огороды, все больше с капустой, были за ними, и почерневшие домишки стояли в огородах.
По сухому корыту Филиппихи вился тоненький и даже прозрачный ручеек. В тех местах, где берег был подточен и нависал, ручей образовывал ямки, маленькие омуты: из них жители черпали и носили ведрами воду. С водой в селе было плохо. Реки как таковой не было. Правда, местные говорили, что весной и осенью это настоящая река и в прошлую осень в ней даже потонул один пьяный человек: словно бы он уснул на бережку, а ночью река разбухла и слизнула его и отнесла к самому райсовету, где и выбросила. И действительно: райсовет стоял на берегу Филиппихи.
Село вытянулось вдоль Филиппихи и было длинно. На правом берегу, там, где обрывалось село и переходило в невысокие, поросшие травой холмы, и расположилась буровая установка. Она прибыла своим ходом чуть не за триста километров, чтобы дать селу воду. Планировалось, что в течение месяца она закончит все работы. Но уже и третий месяц подходил к концу, а дело мало подвигалось. Установка была старая, разрез очень сложный, и снабжение затруднено. Старший мастер, многоопытный человек, сбежал от греха через месяц, и его обязанности стал исполнять студент-дипломник, Сергей Мышалов, из столицы. У него уже кончился срок, он очень скучал по дому и рвался к жене, а все не мог вырваться отсюда: многочисленные его рапорты об увольнении как бы тонули, а бросить буровую самовольно он не решался, хотя в мыслях часто бывал близок к этому. Дело же по-прежнему не шло. На них, казалось, махнули рукой и забыли. Даже местные, поначалу очень любопытствовавшие, тем более что прошел слух, что тут вовсе не воду, а золото ищут, – перестали любопытствовать и даже, до обидного, не замечали.
Жила бригада на другом конце села, в красном уголке сапоговаляльной фабрики, производившей в небольшом количестве валенки. Мужчины спали в зрительном зале, стены которого были украшены пожелтевшими обязательствами, прошлогодними стенгазетами и осыпавшимися еловыми ветками, а на сцене, за красным занавесом, спала их стряпуха Катя.
За фабрикой село опять обрывалось, и опять начинались те же зеленые и плавные холмы, а Филиппиха утекала дальше, где и впадала, всего в пятнадцати километрах от села, в большую реку Брылку, водную артерию огромного золотоносного края.
Край этот славился рекордным количеством солнечных дней в году и занимал третье место в стране по этому количеству, о чем знало и чем гордилось все местное население. Но за три месяца, действительно безоблачных, незаметно приблизилась осень с ее первым ненастьем.
Дожди кончились внезапно, и снова стало ясно. Небо побледнело и отдалилось и уже ничем не напоминало той летней сини, что была до ненастья. Дома, огороды, дороги – все стало как бы шире и реже в своем пространстве: осень была уже в воздухе. И это было странно, как все селение вдруг поредело и просквозилось, как роща. А рощ в округе не было.
– Это ненадолго, – говорил вернувшийся из отпуска Саня Подойницын, побледневший и похудевший, весь больной, – не успеешь отдохнуть… Утино ненастье было, гусино – было, – загибал он пальцы, – теперь журавлиное ненастье будет – и все.
И действительно, по утрам на село падал такой сырой и плотный туман, что они брели на смену и уже не видели друг друга в двух шагах. Сергей вынимал из тумана свой тяжелый сапог, видел его и снова погружался в туман, и нога с удивлением находила землю. Хотя было светло – вернее, бело. Сергей легко находил дорогу в тумане – так она была им исхожена – и сбивался лишь, когда задумывался, как это он ее находит. Он чувствовал тогда, как далеко вперед ушел Саня, и кричал далеко вперед: «Эй, Саня!» – «Тут я», – недовольно буркал Саня, и голос его оказывался совсем рядом, в двух шагах. Сергей угадывал тогда перед своим носом пятно чуть сероватого тумана – это была Санина спина. Сергей, успокоившись, брел дальше и думал о том, что вот скоро снова ненастье и почему это у них такие прекрасные, птичьи имена, у ненастий, и тут же догадывался, что птицы эти улетают перед ненастьем, – поэтому и вспоминал, как читал где-то, что летят они по необыкновенно точным маршрутам, что у них есть какой-то удивительный, природой им данный компас, и они ощущают магнетизм земли и руководствуются им, и Сергей думал тогда о том, что почти так же бредет он в непроглядном тумане и знает, куда ставить ногу, – идет в правильном направлении. Но он уже влезал на тот взгорбок, за которым должна была открыться их вышка, а вышки по-прежнему не было видно. И стук ее не слабел и не рос, а был все тот же – далековатый.
Помимо своих начальственных обязанностей, Сергей выходил теперь на смену вместе с Саней Подойницыным, потому что напарник Сани, веселый и ласковый зэк, из отпуска не вернулся, и было похоже, что и не вернется, и теперь смена была без рабочего. И пока Сергей, уже привычно и безнадежно, писал рапорты, теперь, вдобавок ко всему, требуя еще и рабочего, и на рапорты ему, соответственно, ничего не высылали из требуемого, тем более рабочего откуда так вдруг достать, и без того Сергей уже надоел начальству непрестанными своими требованиями… Пришлось ему самому проявить инициативу, чем, надо сказать, удивил же он своих работяг – никогда они такого не видывали, – стал он, старший мастер, ходить на смену за исчезнувшего рабочего.
А работать в этом тумане было неприятно. С каждым днем все позже разгоняло его солнце. Словно огромное всеобщее облако наваливалось на землю ночью. За полдень, после многочасовой борьбы, как бы удовлетворенное и обессиленное, устанавливало солнце свой широкий и нежаркий осенний свет на побледневшем и отодвинувшемся небе. Каждый день туман был так непривычно и долго плотен, что казалось, он остановился навсегда в этом странном мире. И каждый раз, наблюдая на смене этот поединок солнца с туманом, они словно не очень верили и ждали как бы равнодушно, чтобы не слишком разочароваться, что ли. И когда солнце все-таки появилось, это всегда было словно неожиданно, и тогда они обнажали себя в радости, почти детской.
– Прободало, прободало! – припрыгивал Саня, показывая на солнце. И работать становилось веселее, и расстилались на солнышке отсыревшие насквозь ватники, и сами они, в футболках, становились проворнее и моложе.
Так все и шло. В свободное от смены время Сергей писал заявки и рапорты. Доски же, глина, дробь все не прибывали и не прибывали, и обсадных труб не хватало. И замена пропавшему рабочему тоже не приходила. И Сергей каждый день сам отправлялся на смену. И на рапорты его, что пора его освободить, потому что вот-вот начало занятий, не говоря уже, что семья заждалась и жена неизвестно что думает, что, если не отпустят, он сам все бросит и уедет, – и на эти рапорты ответа не было. И туман с каждым днем падал все плотнее, и каждый раз солнце все позже с ним справлялось, и однажды, скоро уже, должно было не справиться, и тогда снова – сплошные дожди, как было уже дважды, а теперь – последнее ненастье, третье, самое долгое, а там сразу – и зима. К тому все шло.
И Сергей притерпелся, привык и почти уже полюбил эти медленные, нудно-напряженные дни и иногда неожиданно взглядывал кругом: на Филиппиху, на черные домишки с покосившимися плетнями, на неправдоподобную капусту, выплывающую из последних клочьев тумана своими молочно-голубыми боками, на женщину, плывущую с ведрами, такую желанную, отчего всегда вспоминалась ему жена, хотя и не видел он ее никогда с ведрами… или петух ронял вдруг в осеннее запустение свой пронзительный крик, или глубокий старик сторож, как всегда доставая и поднося ему кисет с махрой, просил папироску, или… а дальше шли бесконечные, плавные, зеленые холмы – и тут что-то спирало ему душу, подступало к горлу, раздвигало грудь в непонятном, тревожном и тоскливом чувстве любви ко всему этому, столь надоевшему, почти ненавистному, от чего давно уже хотелось только бежать.
Сергей успокоился, и даже письма из дому теперь уже не взвинчивали его: дом отдалился и стал почти сомнительным воспоминанием некой прежней жизни – а теперь другая жизнь. Вести из дому были лишь приятны и прохладно ласкали, как нынешнее ослабевшее солнце. Постепенно они становились несколько реже и как бы даже холоднее, что тоже не могло не напоминать здешнюю погоду. Он прочитывал их теперь лишь по одному разу – ему хватало, и он складывал их в толстую пачку, на дне которой находились письма, что жгли его в свое время, как здешнее знаменитое летнее солнце, заставляли писать рапорт за рапортом, возмущаться нелепым своим положением, и были эти письма пропитаны соляркой и мазутом, потому что путешествовали с ним на смену.