Возле отделанной золотом двери с надписью «пять» девушка-заяц нас покинула, пообещав прислать метрдотеля, а мы вошли в треугольную ложу, где уже был сервирован стол на шесть персон, выставленный вдоль балконного ограждения. Еще два кожаных дивана стояло возле каждой из стен.
– Фу, как же я тут с вами задолбался, – сообщил нам Ганс, плюхнувшись в кресло у самого барьера и вытерев вспотевшее лицо.
Потом он, брезгливо поморщившись, взглянул вниз, на колыхающуюся толпу завсегдатаев, шумных и потных посетителей, в очередной раз прорвавшихся в самый дорогой столичный клуб, и едва не плюнул туда – удержали его лишь тяжелый взгляд Николь и мой тычок в печень.
– Сиди уже тут ровно, дуболом, – сказала ему Николь и встала посреди ложи, цепко оглядываясь по сторонам.
– Три камеры вижу. Две точно работают, вон, как лампочками моргают, заразы, – тревожным шепотом сообщила она мне, тыча красным ногтем по углам, и я действительно увидел все три камеры, закрепленные на стандартных кронштейнах и даже не слишком тщательно замаскированные от случайных взглядов.
Потом она вдруг шагнула к стене и отворила невидимую доселе дверь:
– О, да тут персональный туалет. Мальчики, я скоро, – сообщила она нам и исчезла за дубовыми панелями.
Я сел рядом с Гансом и, посмотрев вниз, уже не смог оторваться от завораживающего зрелища – сотни людей сновали внизу, танцуя парами, собирая группы или тусуясь поодиночке, а вокруг них, прямо по стенам, кружило цветное облако удивительных в своей четкости оптических иллюзий, среди которых я успел один раз увидеть шпиль родного Адмиралтейства и дважды – перекошенную от злобы морду комбата.
Я с трудом оторвался от удивительного зрелища и, потрясенный, спросил у Ганса:
– А ты чего видишь, дружище?
Ганс вздрогнул, мотнул головой, отгоняя жуткие видения, и повернулся ко мне, прикрыв лицо ладонью:
– Ну нах, охренеть можно, что они тут показывают. Разве можно такое на публике всем показывать? Это же содомия какая-то, хоть бы и с бабами…
Я снова бросил взгляд на стены, но там опять закружился шпиль Адмиралтейства, правда, изрядно поросший мхом и какими-то ядовито-желтыми грибами.
– Черт его знает, я в законах не силен, – признался я, а потом до меня дошло, что мы с Гансом видим в этом феерическом световом шоу разные вещи.
Ганс теперь не сводил с меня тяжелого взгляда, повернувшись к залу спиной. Потом, заметив на столе бутылку водки, он открыл ее и приглашающе махнул мне горлышком.
Я протянул первый попавшийся под руку бокал.
Мы выпили, не чокаясь, по полстакана водки, а потом Ганс совершенно серьезным голосом сказал:
– Михась, если что, ты ведь меня отсюда вытащишь? Я ведь тебя вытащил тогда, на полигоне, хотя там деды реально затоптать могли. И зимой, от узбеков, тоже вместе ушли. Давай уже клятву дадим, что друг друга в беде не бросаем!
Я отобрал у него бутылку, плеснул нам еще водки, свою тут же выпил, но мои глаза продолжали слезиться, и я прямо так, сквозь непрошеные слезы, сказал ему:
– Ганс, дорогой ты мой фриц саратовский, клянусь, я тебя не брошу!
Ганс тоже выпил, и мы, обнявшись, как молочные братья, затянули нашу любимую песню: «Батяня комбат», хотя музыка вокруг звучала совершенно бесовская, абсолютно не в тему.
Мы вдруг здорово надрались, и я даже успел осознать, почему – незачем было пить натощак. Обед, которым накануне нас потчевали в «Метелице», для простого российского солдата выглядел сущим издевательством – ну омар, ну креветки, ну еще какая-то нездоровая и бессмысленная дрянь. Ума понять не хватает у тамошних рестораторов, что нормальному мужику не омаров надо щипчиками по тарелке гонять, а куриных бедрышек навернуть или там двойную шаверму в брюхо затолкать прямо с салатом. У нас, напротив КПП части, в Балашихе, круглосуточно работали сразу два киоска шавермы и к ним всегда стояла очередь из солдат, а то и офицеров. Вот где реальный бизнес люди крутили, не то что эти московские деляги…
Николь вышла из туалета с мокрой головой, и Ганс тут же сострил про ветер, но она не успела огрызнуться – в кабинет заглянул метр и замер на пороге, радостно жмурясь всем сразу и каждому в отдельности.
Николь одним взглядом оценила ситуацию и прогнала метра за горячим: «Голубчик, мы очень-очень устали и очень-очень проголодались».
Потом она села рядом со мной и расстроенно тряхнула кудряшками:
– Когда вы успели? Впереди ночь работы, а вы уже в хламину ужратые!
– …огонь батарея, огонь батальон, комбат ё командует он, – с удивительным добродушием откликнулся Ганс и потянул волосатую рыжую лапу к бутылке.
Николь не успела перехватить эту руку и теперь, с отчаяния закусив губу, смотрела, как Ганс разливает остатки водки по трем бокалам.
Ганс поднял свой стакан и ухмыльнулся Николь сквозь прозрачную жидкость.
– А ты у нас красавица! Просто эта, из кино, как там ее звали? Я же тебя в кино видел, женщина! Монро! Мэрилин, мля, Монро! – вспомнил он и немедленно выпил.
Я подумал, что за такой комплимент тоже стоит выпить, но Николь вдруг рухнула мне на грудь, как боксер после трех нокдаунов подряд. Она повисла на мне, прижав мои руки к телу, и я не стал брыкаться, напротив, затих на своем стуле, с наслаждением вдыхая ее чудесный запах.
Ее кудряшки щекотали мне нос, и я чуть повернул голову, чтобы случайно не чихнуть. В этой позиции мне стало хорошо видно все, что колыхалось в глубоком декольте ее платья, и я, разумеется, уставился туда, будто впервые видел.
Впрочем, кое-что я действительно увидел впервые. Чуть правее ее левой груди я увидел ровный белесый шрам, какой бывает от неглубокого скользящего пореза, словно били ножом по ребрам, но в последний момент промахнулись, только скользнув лезвием.
У меня тоже был похожий шрам, на левой руке, и еще один, подлиннее, красовался под той же лопаткой – привет из уличной «стрелки» еще школьных времен.
– Миледи, можно, ваш мушкетер уже задаст вам тот самый финальный вопрос?
Она не поняла шутки, но часто задышала.
– Детка, тебе что, фашисты грудь резали? – почему-то шепотом спросил я, чуть касаясь губами ее розового ушка.
Николь вздрогнула, как от удара, и подняла голову:
– С чего ты взял? – начала заводиться она, но потом бросила взгляд вниз и устало прилегла на меня обратно.
– Миш, можно, я тебя попрошу. Очень сильно попрошу?
Я чмокнул ее в ухо в знак согласия, и она продолжила, буквально вгрызаясь губами мне в рубашку где-то в районе груди:
– Мы должны закончить это дело! Мы должны сделать это! Другого шанса уже не будет. Ни у меня, ни, тем более, у тебя, кретин!
Я еще раз чмокнул ее в ухо, но ей, похоже, надоели эти телячьи нежности. Николь снова подняла голову, так, что ресницы коснулись моей щеки, и прошептала:
– Миш, соберись, пожалуйста! Я ведь не москвичка. И я уже старая. По местным меркам, – тут же испуганно поправилась она. – И я не хочу возвращаться туда побитой собакой. – Она показала на колыхающуюся под нами толпу потных граждан, и я понимающе кивнул ей.
– Да, там тесно, – согласился я, просто для того, чтобы хоть что-нибудь сказать.
Она сухо улыбнулась и погладила меня по щеке.
– Ты умный. А там действительно очень тесно. Так тесно, что в женском туалете могут бритвой полоснуть, чтоб не отсвечивала.
– О, как! – посочувствовал я.
– Угу. Это они мне за Марка сделали. Год назад. За него пол-Москвы насмерть билось, когда он, дурак, с женой развелся.
– Дык ты ж, вроде, победила? – удивился я.
– Угу, – зажмурилась она, чтобы не видеть меня или свои тогдашние воспоминания. – Только вот он теперь стал принципиальным противником супружеской жизни. Говорит, что чувства должны быть свободными и искренними, без бюрократических оков.
– Ага-ага. И сколько времени тебе осталось при нем тусоваться?
– Да хрен его знает, Миша! – вдруг закричала она мне в лицо, и я понял, что этот вопрос изводит ее уже не первый месяц.
У меня не было к ней жалости. Какое-то другое, темное, возможно, опасное и сильное чувство колыхалось во мне, и я прислушался к своим ощущениям.
Разумеется, мне хотелось ее трахнуть, но это было как раз неудивительно.
Еще мне хотелось держать ее возле себя подольше, но и тут я не сомневался, для чего именно.
Было и еще что-то неуловимое, клубок каких-то невнятных, неоформленных желаний, копошащихся во мне где-то в глубоком подсознании, так что и не ухватить. Мне даже показалось, что я хочу написать ее портрет, запечатлеть эти тонкие, нечеткие, почти невидимые линии ее лица, и я изумился своим извращенным мыслям – таких желаний у меня не возникало с пятого класса, с тех пор, как любящие родители запихали меня, буквально насильно, в художественную школу, где всего за два года я возненавидел графику в частности и рисование в целом.
– Эй, парень! Михась! Проснись! – Она хлопнула меня теплой ладошкой по лицу, и я вернулся в Москву, в напыщенный и душный, но тем не менее переполненный гламурной фауной кабак.