Я уезжала в монастырь, еще не совсем понимая, что приобретаю, зато, четко понимая, от чего избавляюсь. На перроне стояли мои родственники, такой паноптикум, парад тружеников. На кого ни посмотришь, тянет бежать. Они держали в руках носовые платки, часто сморкались и пребывали в недоумении, как так, почему вдруг. Как так, почему вдруг. Ребята, я шесть лет не задавала вам этот вопрос, и теперь не хочу его слышать от вас. Родственники провожали меня как на войну, а я смотрела на них из вагона и думала, Господи, помоги. Не хочу возвращаться. Мне нечего здесь больше делать, нечего и не с кем. Вы шесть лет жили так, будто меня не существует. Вы считали возможным переселять меня, кантовать, выбирать, какой из вариантов вам удобней. Вы ни разу не спросили меня о том, что нужно мне. С вашим усердием и трудолюбием вам не осилить, как так, почему вдруг. Ну не написано еще для вас руководство под названием «роль перфоратора в построении диатонической гаммы».
С детства меня долбили магической фразой «так должно быть в семье». В семье всегда должно как-то быть, как-то хорошо, «мы ведь семья». Но несмотря на магию этих слов в семье не было самого главного, любви. В семье я официально числилась уродом, потому что уехала в монастырь, не поступила на юридический факультет, не стала в представлении семьи приличным человеком. А приличные люди, это, в первую очередь, образованные перфораторы. Поскольку, семье, в общем-то, не было дела до меня, мне не было дела до семьи. Мои родственники стремились продвинуться по карьерной лестнице, чтобы «чего-то добиться в жизни». Чтобы стать обеспеченными, чтобы стать приличными. И никто из них ничего не добился не только в моем представлении, но и в представлении собственном.
Бабуся умерла в одиночестве и темноте, оставленная нами, детьми, которых боготворила. Ради которых лишилась трудового стажа и которых всегда учила тому, что нужно учиться. Моя мать, окончившая школу с золотой медалью, а университет с красным дипломом, спилась и была убита. Отца не спасли два высших образования и первый в городе кооператив. Ему не помог опыт создания успешных предприятий, ничто не удержало его от падения. Если бы он не пил, у него не начался бы цирроз. Он умер в пустоте, среди тех, кто его не любил, среди тех, кого не любил он. Мачеха трижды выходила замуж. Четвертый раз отметила для себя последним и, чтобы не остаться без денег с несовершеннолетним ребенком, чтобы удержать свое четвертое замужество, начала искусственно оплодотворяться. Она все та же содержанка, какой была, и ее четвертое замужество единственная надежда на обеспеченную старость. Сестра отца, подходя к шестидесятилетию, все же оставила попытки найти мужа. Теперь она в маразме занимается крохоборством. Считая себя приличным человеком, моя добрая тетя потратила деньги дочери на расширение своей жилплощади. И никакие разумные доводы не могли принудить ее вернуть деньги, даже тот довод, что потратила она деньги, которые были отложены на покупку квартиры для дочери. Ее дочь, моя двоюродная сестра, та самая, хранящая чайный сервиз, в возрасте Веры обрела габариты рояля. Ее муж настоящий полковник. У них нет и уже не будет детей, а все что есть, это много тела, чтобы выпить водку и вспомнить прошлое. Сестра моей матери, народная артистка Молдавии, тихо спивается пятнадцать лет. Моя мать спивалась громко, а ее сестра спивается тихо, как и положено народной артистке. Она выжила из ума, намыливает у себя в доме дверные ручки, протирает спиртом кухонную утварь. Ее муж, тоже народный артист, ушел от нее потому, что она отказывалась заниматься с ним сексом. По ее мнению это было не гигиенично. Он тоже теперь спивается, но не в операционной. Старшая дочь маминой сестры очень амбициозна и критически тупа. Она неврастеничка, не переносит мужчин, потому что от них у нее лишь проблемы. Не переносит женщин, потому что они для нее соперницы. Ей не нужны дети, ей не нужны люди. Когда я видела ее последний раз, то подумала, что она сама себе не нужна. Младшая дочь маминой сестры выпила три упаковки бисептола, чтобы больше нечего было стерилизовать. С тех пор на внутренних органах у нее язвы. И у нее проблемы во взаимоотношениях с людьми. Та же неврастения и подозрительность, та же подмена личной жизни работой, которая не приносит ни денег, ни счастья.
К чему бы мои родственники ни стремились, они всегда шли вниз, думая, что идут наверх. Они отказывали себе в мелочах и вещах крупных. Ради будущего, ясное дело. Они жили «как все», всегда делали то, что нужно, и никогда не делали другого. Никем не стали. В их систему координат вкралась чудовищная ошибка, но мысль о том, что можно стать приличным человеком посредством хождения по кабинетам социального кондоминиума, была очень привлекательной. Они пристально вглядываются во вчерашний день, где же ошиблись-то. Где только ни ошиблись. Сами сделали из себя клише. Не заметили явного противоречия между желанием «быть как все» и «чего-то добиться в жизни». А если уж «стать приличным человеком», так это и вовсе третий путь. Поэтому я, официальный урод, всегда делавший не то, что нужно, оказалась единственно благополучной в нашей странной семье. В семье мещанства и маразма. В семье полуживых и мертвых. В семье пьющей, чтобы забыться, и пьющей, чтобы вспомнить. Не без цыганского табора в голове, зато не в жерновах «так положено». Со смертью отца для меня закончилась история семьи. Внутри меня покоятся три родных человека. Я с трудом несу эту внутреннюю усыпальницу и не хочу знать, как обстоят дела с мылом у моей тети.
Общими усилиями сестер наш монастырь постепенно достраивался, начинал походить на благоустроенную обитель, с территории убрали строительную технику, газоны больше не топтали. К нам стало приходить много желающих стать послушницами. Преимущественно это были молодые девушки, а в них монастырь особенно нуждался, поскольку костяк монашествующих по-прежнему составляли монахини-пенсионерки. Наступило время, когда послушницы приходили каждый день, так что Игуменье пришлось начать думать над строительством новой трапезной и еще одного сестринского корпуса. Гостиница была переполнена, в нашем корпусе тоже не оставалось мест. В трапезной мы теснились как могли, и даже трапезничали по очереди, но радовались происходящему. И я в том числе. Мы были открыты для желающих приобщиться к нашей жизни, но совершенно не ожидали, что за эту детскую непосредственность нам придется заплатить.
В монастыре появилась странного вида женщина, напомнившая мне всех вместе взятых гадалок, промышляющих на Кишиневском рынке. Она была плохо одета, изношена лицом и в целом не производила приятного впечатления. Оказалось, что она монахиня, но Игуменья не могла принять ее без благословения Митрополита. Кажется, Игуменье она тоже не понравилась. Мы могли рассчитывать на проницательность Митрополита, который вряд ли разрешил бы неблаговидной монахине остаться у нас. Рассчитывать-то могли, но вышло иначе. Игуменья не испытывала особой радости, однако поднялась к себе в келью с новоприбывшей, чтобы узнать, кто она, откуда и что умеет.
Не знаю, что о себе рассказала монахиня. Мне вообще сложно представить, что можно было рассказать Игуменье, чтобы на следующий день выйти с ней из корпуса под руку. Сестры становились похожими на кипарисы при виде Игуменьи и монахини, которые шли, радостно улыбаясь, снисходительно кивая сестрам. В этот же день сестре-швее было дано задание срочно сшить для монахини облачение. В этот же день вместе с Игуменьей монахиня отправилась к стоматологу, вставила себе неестественной белизны передние зубы, от чего стала выглядеть весьма зловеще. Игуменья дала ей свою одежду. Подрясник, ряса и мантия были новой монахине немного коротки, так что стали видны стоптанные ботинки, но этот вопрос Игуменья тоже решила. Мы недоумевали. Мы наивно рассуждали, с кем из нас Игуменья поселит новенькую, кому из нас так повезет. Но никому из нас не повезло, монахиня осталась ночевать в келье Игуменьи, чем совершенно добила кипарисы. Сестры перестали обсуждать происходящее, сестры стали молчать как рыбы.
На второй день пребывания у нас монахиня уже ходила в новой одежде, а вечером третьего дня Игуменья пригласила ее читать за трапезой проповедь, вместо Жития Святых. В трапезной столы буквой П, на перекладине сидит Игуменья, а сестры сидят по правую и левую руку от нее. По левую руку сидела я, и по левую руку от Игуменьи монахиня во время вечерней трапезы читала проповедь. К тому моменту я бросила думать над тем, кто она, мне было безразлично, почему Игуменья ведет себя странно, поэтому я спокойно ужинала. Правда, ужинала недолго, ровно до тех пор, пока не поняла, что сестры делают что-то не то. Я оглянулась, все сестры делали что-то не то, все они попросту не ужинали, чинно сидели за столами и слушали проповедь. В трапезной ели только два человека, Игуменья и я. Видимо, тем вечером подобострастие достигло своего апогея, потому что сестры, несшие послушание на кухне, не подали вовремя чай. Все они стояли в трапезной и тоже слушали проповедь. Не послушать ли и мне, подумала я. Чай все равно никто не собирался приносить. Пять-семь минут я пыталась понять, о чем говорит монахиня. Она читала проповедь адской скороговоркой, подсвистывала, произнося шипящие буквы, и зачем-то затягивала окончания фраз. Из-за постоянного свиста и сбивающегося ритма я не могла сосредоточиться на смысле, но когда сосредоточилась, была близка к обмороку. Розы-мимозы. Из «роз-мимоз» и «палок-селедок» состояла вся проповедь. Может быть, не вся, может быть, я пропустила что-то про мишку косолапого, в любом случае проповедь была полным бредом. Трапеза длилась два часа вместо сорока минут, и вопреки обычаю, будто у нас праздник, Игуменья велела не читать вечерние молитвы в церкви, а прочесть их в кельях.