Ознакомительная версия.
Да, помню и никогда не забуду необычайную свежесть весенней ночи, когда мы с Алешей через весь город по половодью (три дня перед этим шли ливни) несли вещи в свой новый дом. Потом мыли все и скребли. Днем я побелила, и стены еще не высохли, и так вкусно пахло мокрой известкой. На рассвете, домыв последнюю доску пола, мы закрыли окна, потому что стало вдруг холодно, включили электрическую печку и, примостившись в углу комнаты, у самых дверей, разостлав газеты, уселись на еще не просохший, белый, выскобленный пол и стали с Алешей разрывать большого копченого леща, которого захватили с собой у вас из дому (нож – он у нас был один – куда-то затерялся), хлеб тоже ломали. Но хлеб было легко ломать, а лещ ломался трудно. Мы столько посмеялись, пока разорвали его на части!
Боже, как мы были счастливы! Как счастлив был лещ, которого мы с такой жадностью уничтожали! Как счастлив был хлеб! Как замерли от счастья скатерть на столе и подснежники в вазочке! Как глубоко и счастливо дышали на полке наши, теперь сложенные вперемежку, книги! Как смеялись от счастья еще не высохшие бело-голубые стены! Как весело кружился над нами потолок! Какими прозрачными и сияющими были стекла, когда ударили в них первые лучи солнца! И я сама, я одна не уберегла этого неповторимого и, тогда мне казалось, как сталь, крепкого мира. Я не знала, что сталь тоже хрупкая, что сталь можно сломать, если ударить очень сильно. Сталь тоже хрупкая. Все относительно!
Алеша был оставлен до особого распоряжения. Каждая минута нашей с ним жизни была пронизана страхом, что вот перед долгой разлукой мы видимся с ним последнее утро, последний день, последние сумерки, последний вечер, последнюю ночь, последний рассвет… Мы ощущали каждый час нашей жизни, каждую секунду. То, что силою обстоятельств каждый миг мы могли расстаться, быть может, навсегда – ведь кругом полыхала война, – как-то необычайно обострило нашу жизнь, сделало ее до последней маленькой травинки видимой, открыло нам тысячу новых ощущений. За несколько месяцев, которые мы провели вместе, мы будто прожили целую супружескую жизнь. Я забросила занятия в мединституте, в госпиталь на дежурство ходила вместе с Алешей. Ты же знаешь, что я училась и работала в госпитале медсестрой. Это была работа, нужная для войны, и бросить ее ни я, ни Алеша не могли. Как мы были счастливы и как измучились ожиданием разлуки!
И вот как-то в сумерки мы сидели с Алешей на диване, обнявшись, не зажигая огня. Быстро, не постучав, вошла Татьяна Сергеевна.
– Алешенька, – сказала она, – все в порядке! Ты поступаешь в мединститут и одновременно будешь работать у отца в госпитале вместе с Лизой, – как взятку дала, добавила Татьяна Сергеевна.
Мы встали.
– Как! А училище, а военкомат?
– Стране нужны, Алеша, медики так же, как и солдаты, – не отвечая на наш вопрос, обходя его, сказала Татьяна Сергеевна. – Медицинская комиссия признала тебя негодным к военной службе. Понимаешь – негодным.
– Но я же здоров, – возмутился Алеша, – здоров, понимаешь, мама, совершенно здоров!
– Алеша, мы, медики, знаем лучше тебя…
– Но, мама, это неправда! Ты тут, прости меня, видно, хлопотала, видно, твой авторитет и то, что я у тебя единственный сын, сыграли немалую роль. Но я, мама, этого не хочу, не позволю. Я здоров, здоров и, как все, уйду на фронт. Если в училище нельзя – уйду добровольцем; если мне откажут в этой милости в нашем военкомате, если и туда распространились твои связи, – сяду в первый проходящий мимо эшелон и уеду.
Татьяна Сергеевна, не теряя самообладания, повернулась ко мне. До этого она меня не замечала. У нее всегда, и чем дальше, тем больше, появлялась эта нарочитая манера смотреть на меня словно на пустое место.
– Лиза, – сказала она, – скажите этому безумному мальчишке, что он не любит вас. Лиза, я сделала все, что от меня зависело, и теперь все зависит от вас. Скажите ему, что война – это работа, а работы и здесь, в госпитале, он найдет сколько угодно, – и, обернувшись к Алеше, глядя на него яростным взглядом – мне казалось, что вот сейчас она его побьет, – добавила: – Завтра в мединституте первый экзамен. Ты лучше посмотри книжки. – И опять ко мне: – Я думаю, Лиза, что вы сильнее меня и уговорите его.
С этими словами она ушла. А мы остались в темной комнате, опустились опять на диван. Алеша метал громы и молнии. Я молчала. Да и что могла я сказать, если я так же, как и он, за эту сделку презирала обоих вас! Я тогда не знала, что такое разлука, что такое смерть, но повторись эта минута – я поступила бы так же.
Всю ночь мы так и просидели одетые, а когда рассвело, пошли с Алешей в военкомат. Было совсем еще рано, и двор военкомата был пуст. Рядом шумел своей обычной жизнью базар, а мы сидели на каменном крыльце военкомата и ожидали военкома.
Целый день Алеша просил, кричал, доказывал, требовал, но все напрасно. Татьяна Сергеевна была права: доказать что-нибудь было трудно, тем более что Алеша, как он ни был зол на мать, не мог публично обвинить ее в сделке. Но он был непреклонен:
– Понимаешь, Лиза, теперь я больше ни минуты не могу оставаться дома, – говорил он, и я чувствовала, что больше всего он боялся, что я буду просить его остаться. Но я не просила и благодарю судьбу за то, что она дала мне тогда силы, вернее, эти силы вдохнул в меня Алеша.
На вокзал мы пошли одни. Он решил уехать из города с первым же поездом на запад и там устраиваться в армию. Он так и говорил мне: «Ты не бойся, Лизонька, я устроюсь на фронт, обязательно устроюсь». Ни с тобою, ни с Татьяной Сергеевной он не захотел проститься.
– Я очень люблю мать, Лиза. Ты пойди с вокзала и скажи ей это. Очень, очень люблю мать и поэтому я не пошел с нею проститься. Я знаю, поверь уж мне, я знаю, она сейчас в первый раз пошла на сделку со своей совестью. Но раз пошла, то уж не отступится, а дальше в лес – больше дров. Понимаешь? А я не хочу, чтобы она ломала эти дрова: она неистовая. Пойди и скажи, что я очень ее люблю, но проститься не хотел. Она поймет. И еще, Лиза, пожалуйста, будь с ней поласковей. Ты почему-то не любишь ее, а она очень хорошая, очень.
На вокзал мы пришли с Алешей вечером. Он сказал, что, как только остановится первый воинский эшелон, он впрыгнет в вагон и уговорит солдат – они ведь такие же, как и он, ребята свойские, – а там будь что будет, но до фронта он обязательно доберется.
Не успели мы спуститься по вокзальной лестнице вниз, как к станции подошел воинский состав и не прошел ее с ходу, как это делало большинство, а, вздрогнув всем своим большим, беспокойным, живым телом, остановился. Я задрожала вся. В глубине души у меня жила твердая уверенность, что Алеша никуда не уедет, а если уедет, но не сегодня. И вот так до дикости неожиданно перед нами остановились товарные вагоны с открытыми дверьми, перегороженными посередине только одной поперечной доской. Из них посыпались на землю, звякая котелками, солдаты. Алеша подался вперед, бросил меня и что-то быстро и жарко стал говорить двум солдатам, которых он поймал за руки. Они присвистнули, чему-то засмеялись, похлопали его по плечу. Видно, он и вправду напал на свойских, понявших его парней. Солдаты огляделись и быстро подсадили Алешу с его тяжелым рюкзаком и моей сумкой в вагон.
Я не могла сдвинуться с места, я все еще не верила, не могла поверить, не хватало на это душевных сил. Стояла, вросла в перрон. Алеша скрылся в темной пасти вагона. Потом я увидела его голову. Он улегся на пол вагона, чтобы никто не заметил, что он не в солдатской форме, улегся на живот у самого края и позвал меня:
– Лиза! Лиза!
Я рванулась, и вот уже рядом со мной его, Алешины, губы. В вагон лезли солдаты, но никто из них меня не оттолкнул. Вагон дернулся и поплыл, застучали колеса, и я осталась одна. Я открыла сумку – ее в последнюю минуту, видно, отдал мне Алеша, – достала расческу, причесалась, посмотрела в зеркальце, но себя в нем почему-то не увидела, и пошла. Поднялась по лестнице, прошла через весь ночной город, открыла ключом дверь своего и Алешиного дома, зажгла свет, но переступить порог не смогла. Я повернулась, вышла снова на улицу и пошла через весь город. Мне необходимо было сейчас же увидеть Татьяну Сергеевну, сейчас же. Я не могла быть одна.
Сердце и ум мой, казалось, не выдержат вдруг обрушившегося на меня одиночества. Почему тогда я не прыгнула вместе с Алешей в вагон и не уехала на фронт? Все это произошло так неожиданно, что я просто не додумалась до этого, а Алеша не подсказал: он этого не хотел, как всегда, боялся за меня.
А потом все ждала, ждала от Алеши писем, боялась его потерять навек, если что-то изменю в своей жизни. Но письма все не было. Напрасно каждый день я бегала встречать почтальона, отпрашивалась у врача (он меня всегда отпускал, у него самого три сына были на фронте, да и потом он знал, что я не задержусь). Я все время проводила в госпитале.
Прошла целая вечность – три месяца. И вот я держу в руках живое, родное письмо, написанное Алешиным почерком; каждая буква улыбается и светло смотрит на меня Алешиными родными глазами и шепчет: «Ты меня еще любишь, ты меня еще любишь?» Каждая буква с тревогой и ожиданием заглядывает мне в лицо. Раньше он меня сердил этими своими поминутными вопросами, но, оказывается, их-то мне теперь и не хватало. Вот почему каждую букву отдельно я старалась поцеловать. Он жив, он здоров, он в училище после всех своих мытарств, но что это были за мытарства, – о них он не упомянул ни слова. Он ведь вообще никогда не жаловался ни на боль, ни на что другое, никогда не жаловался. Я читаю и читаю Алешино письмо, плачу, смеюсь и снова читаю. Мчусь через весь город, чтобы обрадовать Татьяну Сергеевну. Она в этот день тоже получила от него первое письмо.
Ознакомительная версия.