Ознакомительная версия.
– Скажи «ба-ба Ва-ля», – прошипела она снова в дочернее ухо и рывком подвинула дочь к Валентине.
– Не на-а-адо! – заверещала басом Анжела и забилась в материнских руках.
– Не бойся, – еле слышно попросила ее «баба Валя», смиренно признав право девочки не любить чужую женщину. – Тебя как зовут?
Увидев, что эта высохшая мумия еще и разговаривает, Лика вообще потеряла дар речи и вцепилась в мать, отворачивая лицо.
– Анжела, – ответила за дочь Римма и попробовала опустить ее на пол.
– А вторая где?
– В коридоре стоит…
– Боится? – понимающе поинтересовалась Валентина.
Римка промолчала и спустила-таки толстую Анжелику на пол.
– Посмотреть хочу… – пожаловалась Некрасова в никуда: то ли Богу, то ли дочери.
– Приведи сестру, – попросила Селеверова зажмурившуюся от страха Анжелу.
Та с готовностью бросилась к выходу, чуть не уронив стул, за которым молча стояла Элона, видимо давно наблюдавшая за происходящим в комнате. В отличие от сестры, преисполненной ужаса, в лице Лёки прочитывалось звериное любопытство. Такое выражение бывает у детей, внимательно рассматривающих на дороге вывороченные внутренности раздавленного животного, на худой конец – дождевого червя или лягушки. Обычно импульсивная и истеричная, Элона сейчас являла собой пример абсолютного спокойствия.
Девочка степенно вышла из-за стула, подошла к матери, оперлась руками о настил и с любопытством заглянула в изможденное лицо лежавшей женщины. В ее взгляде не было ни брезгливости, ни страха. В нем сквозил подлинный интерес к неизведанному. А всякое неизведанное в мозгу Элоны писалось с большой буквы и вызывало уважение.
– Баба? – строго поинтересовалась Лёка у матери, даже не поворачивая к ней головы.
– Валя, – прошептала Римка, не веря своим глазам.
– А почему желтая? – продолжила допрос девочка.
– Хвораю я… – пояснила сама Валентина и потянулась к внучке.
Элона руки не отдернула, дала себя коснуться и даже погладила высохшую руку чужой женщины.
– Баба… – полуутвердительно произнесла Элона и с недетским пониманием посмотрела на мать.
Римка всхлипнула.
– Не плачь, – строго сказала ей дочь и свободной рукой погладила мать по коленке. – И ты не плачь, – обратилась она к сморщившейся Валентине.
– Какая же ты… девочка… ты какая золотая… Добрая… в некрасовскую породу…
Предположим, про некрасовскую породу Элона ничего не слыхала, но интуиция подсказывала, что ничего дурного в том нет, а даже, судя по материнской реакции, наоборот, что-то хорошее. Только вот плачут зачем-то! Причем обе плачут. Старушка-то – понятно: Лёка бы тоже на ее месте заплакала, полежи тут одна-одинешенька, желтая вся и некрасивая. А мама-то зачем? Красивая. Не желтая. Не одна…
Элона посуровела личиком, встряхнула челкой и дернула за руки обеих женщин:
– Не плачьте уже! Держу вас, держу…
– Тут держи не держи, – еле слышно прошептала Валентина и еле уловимым движением сжала детскую ручку. – Красавица какая, дочь, она у тебя. На тебя похожа…
Римке стало приятно. Она вообще с того самого момента, как Элона склонилась над Валентиной, раскиселилась и даже слезы с лица стирать не удосуживалась. А они текли и текли, вольным ходом, словно разом за всю жизнь. Селеверова впала в какое-то полуобморочное состояние: она словно смотрела на все это откуда-то сверху и видела себя – от выбеленной макушки до сердца, – темное лицо матери с черным штрихом запекшихся губ и темноголовую Элону, нечаянно соединившую своими руками, казалось бы, навсегда прерванную связь. «Как радист на поле боя», – некстати подумала Римка и почувствовала, что слезы высохли. Вместо них пришла тихая печаль смирения.
Селеверова поднялась с настила, нагнулась над матерью, желая поцеловать ее в отсвечивающий зеленью лоб, но не успела: ту затошнило. Римка схватилась за утку, Лёка отскочила в сторону – встреча пошла по какому-то неправильному сценарию. Валентину спазмом сворачивало в загогулину, она изгибалась, пытаясь хоть как-то облегчить боль, доставляемую судорогой. Женщина схватилась за тряпку, пытаясь заткнуть рот, но руки не слушались, а когда немного отпустило, из последних сил махнула рукой: уходи, мол… Все… Хватит….
Селеверова в секунду вытолкала детей из комнаты и тут же вернулась.
– И-и-иди, дочка, – простонала Валентина и уткнулась лицом в подушку. Худенькие плечи мелко подрагивали.
«Плачет», – догадалась Римка и, наклонившись над матерью, поцеловала-таки ту во взмокший затылок. Валентина вздрогнула и взвыла. Селеверова похолодела от ужаса:
– Больно, мам?
– Хорошо…
Римка не поверила своим ушам и на всякий случай переспросила:
– Что хорошо?
– Все… – немногословно ответила Валентина и перевернулась на спину: лицо ее блаженно улыбалось. – Иди, дочь… – чуть шевельнула она рукой и вытянулась в ниточку на своем огромном настиле, не спуская с дочери глаз.
– Я приду, мам, – пообещала Римма и сглотнула ком в горле.
– Иди-иди, – повторила Валентина. – Спать буду.
– Я приду… – снова повторила Селеверова.
Римка изумилась выражению материнского лица. Оно было светлым и спокойным: мать словно помолодела и напоминала себя прежнюю, просто на пожелтевшей фотографии.
– Приду… – как заведенная повторяла и повторяла Римка, чувствуя в этом спокойствии какой-то подвох.
Валентина больше не сказала ни слова. Она улыбалась. Она спала.
В тот день Римма больше к матери не заглядывала. А потом и заглядывать стало не к кому. После примирения Валентина Некрасова прожила ровно сутки, умерев легко и в одночасье: просто оторвался тромб. Все очень просто. «Как у нормальных людей», – впервые подумала Римка с благодарностью и повязала перед зеркалом черную косынку.
– Умерла баба, – сообщила Селеверова двойняшкам, отчего Анжелика зажмурилась, а Элона распахнула свои словно очерченные тушью глаза и с интересом уточнила:
– Насовсем?
– Насовсем, – усмехнулась Римка и отвела детей к Дусе, нацепившей на голову черный кружевной платок.
– Сама вязала? – поинтересовалась Селеверова.
– Да что вы, Римма, по случаю в галантерее купила.
– Сними, – потребовала Римка и выжидающе встала в дверях.
– Ну как же? – растерялась Дуся. – Горе же…
– У кого? – задала странный вопрос Селеверова.
– У вас…
– У кого это у вас?
– У тебя, значит, – исправилась Ваховская.
– Вот именно, у меня, – подчеркнула Римка. – Мое горе, я и горюю. Мать все-таки. Жалко.
– Как же, Риммочка, не жалко. Еще как жалко. Мама, она и есть мама. Я вот свою не помню.
– И я свою не помню, – перебила Евдокию Селеверова. – И не хочу помнить такой…
– Простите уж вы ее, Римма, – заволновалась вдруг Ваховская, вспомнив о христианском долге. – Ее душе легче будет. Тяжело женщина жила – тяжело умирала.
– Жила легко, – возразила Римка. – Так легко, что себя не помнила, о нас уж и не говорю.
– Это обида в вас говорит. Теперь уж о ней только хорошо. Ведь мается она там… И сорок дней будет маяться… Читать надо.
– Чего читать? – не поняла Селеверова.
– Молитвы, – терпеливо объяснила Дуся.
– Каки-и-ие моли-и-итвы? Что я, поп, что ли?
Ваховская промолчала, про себя решив и тут облегчить Римкину и без того тяжелую жизнь.
– Быстрей бы уж… – неожиданно пожаловалась Селеверова и отвела глаза.
– Поплачьте, Римма, – погладила ее по плечу Евдокия, не решившись на бльшую вольность.
Римка махнула рукой и вышла на площадку: идти не хотелось. Дуся потом в дверной глазок видела, как та спускалась по лестнице, а в окно – как медленно пересекала снежный двор, испещренный черными заплатами из-под ковров. Ваховская перекрестила ее из окна и стащила с головы черный платок.
Селеверова молилась только об одном: чтобы скорее, чтобы закончилось. Ей казалось, что эти три дня будут длиться вечно. Но это только казалось. Видела братьев, даже парой слов перекинулась: как? чего? К себе не позвала – Олега боялась. Соседки по бараку смотрели на нее осуждающе, но только первый день. На третий определили Римку в сироты и возлюбили всем сердцем, потому что это «она с виду злая-то такая, а на самом деле – вся в мать… Вон и похожа как! Чисто Валя!».
Валентину соседки особенно жалели, даже пытались ей смертное собрать, кто что может. Да Римка запретила, сказала: «Не нищие мы» – и даже заказала венок «Любимой мамочке от детей». Увидев его, Олег Иванович Селеверов вытаращил глаза и, коротко поздоровавшись с братьями жены, стремительно зашагал по коридору, словно убегая от неожиданного воссоединения семьи Некрасовых.
По-своему Олег Иванович был даже рад внезапной смерти тещи, но вида не подавал, соблюдая положенные приличия, хотя обида за Мусю не оставляла суровое сердце Селеверова. «С глаз долой, из сердца вон», – подбадривал он мысленно жену, с ужасом представляя, чем закончатся похороны.
Ничем особенным, между прочим, они не закончились. Вернувшись с кладбища, соседки по бараку организовали импровизированные поминки, а немногословные братья Некрасовы выставили во двор ящик водки, опасаясь нашествия на барак бывших Валентининых собутыльников.
Ознакомительная версия.