Он уверенно направился к столу, к своей рукописи о природе сновидений. Он любил вид из окна, любил взглядывать туда для сосредоточения. Он взглянул – за окном колол дрова человек. Так это был Гумми.
В провинции, да еще в те времена, все быстро обретает (обретало) ритм. Сегодня впервые встреченное завтра становится знакомым, послезавтра обычным, а послепослезавтра – ритуальным.
Жители Таунуса привыкли встречать эту странную пару прогуливающейся к концу дня по Северному шоссе, до города и обратно. О чем они могли так важно беседовать? Чтобы не возвышать в своих глазах Гумми, таунусцы понизили доктора. Что доктор тоже «того» – ставило все на свои места и вровень. Что тут удивительного, когда такие штуки болтаются в небе?.. И они тыкали в дирижабль. Все-таки следует отметить, провинция не только потому бедна событиями, что их нет, но и потому, что они не нужны.
Поэтому-то редкие вещи и собираются вместе, за неупотребимостью (в музеях такая же картина…): Гумми и доктор стали нужны друг другу, будто лежали в одной витрине. То, что Гумми обожал Давина – за красоту, за ум, за человеческое отношение, – это нам понятно, а вот что доктор находил в нем кроме любопытного клинического случая? Легче всего подумать, что передовой доктор испытывал на Гумми высокогуманные методы лечения, небывалые в домах скорби того времени: доброта, уважение, внимательность, доверие, внушение чувства полноценности и т. д. – целый комплекс. Скорее всего, так это и выглядело и так бы хотел это видеть сам Давин, но мы уже поминали, что он был остер и подмечал не только за другими, но и за собой, и вот, подмечая, он не находил подобное объяснение своей связи с Гумми исчерпывающим, но полной разгадки не то не находил, не то даже избегал. Простое объяснение его ответной привязанности чувством удовлетворения от праведного исполнения врачебного долга (в конце концов, нравится же человеку поступать хорошо, иначе это было бы совсем уж невыгодно!..) и даже допущение некоторой доли нормальной человеческой привязанности к обласканному и безгрешному получеловеку (котенку, собачке…) не вполне подходили. Давин не был привязан к Гумми, а – нуждался в нем. Почему так, он сам не понимал. И старался не понять, потому что каким-то образом это размышление оборачивалось против него: принимая любовь Гумми, он понимал, что не любит сам. Причем если бы только Гумми!.. А то, ловя отсвет любви Гумми, начинал понимать, что не любит он – в принципе, как не любят никого. То есть и Джой… И это бы еще не до конца отравляло душу, если бы он не ловил себя и на том, что с Джой он не испытывал подобного неравенства в чувствах, какое испытывал с Гумми, то есть что же получается?.. Что и Джой не любила его? А вот это уже не устраивало гениального доктора.
Так что не следует думать, что отношения их были безоблачны. Безоблачен был один Гумми.
К тому же Гумми влюбился в Джой. И, по-видимому, именно в нее, а не в портрет, как полагал доктор, не забыв пристрастия Гумми к дешевым открыткам. Фотография была выполнена в этот приезд Джой и получилась удачно, вернее, удачно не получилась: Давин снимал впервые, неточно установил фокус, недодержал в проявителе… вышло чудо. Это белое сверкающее пятно волос и улыбки, сливающихся с ослепленной листвою куста за спиною… «Не смейся! Не шевелись!» – а она как раз и рассмеялась и повернулась, и этот поворот и эта улыбка так и остались застигнутыми, но не пойманными. Мгновение не остановилось и было прекрасным. Казалось, Джой сейчас дообернется, и тогда наступит счастье. Потому что именно счастье – вышло здесь лицо ее. Не в том смысле, что она «лучилась счастьем» – этого как раз, если присмотреться, не было, – даже какая-то тревога просвечивала сквозь этот все заливший свет… Она сама – была счастье. То, что есть только сейчас, но не в следующее мгновение, есть вообще, но не у тебя, не в руках…
– …Гумми? Проходи, проходи. Что ты там мнешься в дверях? Проходи, садись. Что тебе, Гумми?
– Я хотел сказать… Я не могу найти второго такого же камешка.
– Какого камешка?
– Вам вчера так понравился камешек, который я принес. Я хотел найти еще…
– Ничего, ничего, Гумми, еще найдешь.
– Нет, не найду.
– Не огорчайся, Гумми.
– Я понял, что нельзя специально… специально не найти… найти – это случайно… нельзя найти, что хочешь…
– Что ты хочешь этим сказать?
– Найти – это не нарочно… это… – И тут голос Гумми странно затрепетал и осекся, а Давин прервал бег пера: в чем дело?.. – Я бы отдал жизнь.
– Что? что такое? – растерялся Давин: Гумми моргал, словно глядел на яркий свет там, над доктором… Давин обернулся и увидел Джой. Он увидел именно ее, а не портрет. Она была там, в саду, на ярком солнце, будто у него над головой было окно, и она смеялась, что Роберт до сих пор не знал об этом. Давин помотал головой и снова столкнулся с молитвенным взглядом Гумми – именно он освещал Джой. Портрет потух.
– За что ты бы отдал жизнь? – суховато спросил доктор.
– За такую красоту я бы отдал жизнь, – потрясенно повторил Гумми, во рту у него опять была каша.
Давин вспомнил те открытки на вокзале и усмехнулся нехорошо.
– Ладно, ладно, Гумми, – сказал он отрывисто. – Ступай. Ты мне мешаешь работать.
«Милая Джой! – писал он. – Ты и не представляешь, какое впечатление произвела ты, вернее, твой портрет на моего Гумми…»
– Смотрите, вон идет доктор со своим идиотом! – воскликнули таунусцы в первый же раз, как увидели их вместе. – Смотрите, вон идет доктор со своим идиотом! – воскликнули они во второй.
И если бы они подслушали (а они подслушали…), о чем говорит этот маленький и лысый Дон Кихот со своим высоким и знойным Санчо Пансой… о чем они могут друг с другом беседовать, кичливый книгочей и круглый идиот, то их предположение, что доктор и сам не прочь подлечиться, настолько бы подтвердилось, что и подтверждать не требовалось.
– Так ты полагаешь, – (на два с половиной шага доктора – четыре тупеньких шажка Гумми), – что это не внешняя сторона, а внутренняя?
– Всегда – внутренняя, – убежденно говорил Гумми. – Просто люди смотрят наружу.
– Ну а если мы вывернем наизнанку?
– Вот именно, – радовался Гумми, – то и получится.
– Ага, – соглашался доктор, напряженно думая. – Значит, люди обладают перевернутым восприятием и наружную сторону воспринимают за внутреннюю и наоборот? Как только родившиеся видят мир перевернутым, так?
– Почти так. Только наружной стороны вообще нет.
– Я могу согласиться с твоим рассуждением, но не с твоею уверенностью, Гумми. Как так – внутренняя, и все?..
– Я так вижу.
– Ну а когда ты разглядываешь, например, паровоз, разве он не снаружи тебя? и разве ты видишь топку и котел?
Гумми замычал от невыразимого огорчения.
– Ты хочешь сказать, что я опять формально запутываю рассуждение? Что ты говорил о другом пространстве?
Гумми с облегчением закивал.
– Вы сказали нарочно. Но я вижу и топку, вижу пар – ему тесно.
– У тебя просто богатое воображение, Гумми.
– У меня нет воображения. Я не могу придумать чего нет.
– Ладно, я отказываюсь от своего примера. Это, ты прав, примитивно. Перейдем к более сложной машине. Поговорим о нас. Вот ты и я…
– Я думаю, машина менее примитивна, чем вы думаете… – печально сказал Гумми.
– Вот так здрасте! – изумился доктор. – Только что ты, кажется, утверждал обратное. Что в изобретениях человека нет ничего сложного, что они на несколько порядков ниже всего живого.
Гумми пожевал от невыразимости.
– Ты меня не понял?.. Порядок, Гумми, – это, как бы сказать, уровень, что ли.
Гумми кивнул:
– Я понимаю порядок. Порядок – это когда правильно. А правильно – это когда на своем месте. Машина, и человек, и небо… Я сказал, что машина сложнее именно потому, что она не снаружи. Она не сама. Она более сложна, чем нам кажется снаружи, потому что… в ней часть нашей сложности. Не мы сложнее ее, а она проще нас. – Гумми запыхался от усилий речи, как паровоз. – Я не могу это сказать словами.
– Ты же не можешь отрицать, что человек стал человеком именно потому, что развился – познал, изобрел, научился? Человек – самое сложное, что есть на Земле, именно потому, что начинал с простого. Без колеса, рычага, паруса он бы остался на примитивном уровне.
Гумми страдал. Они будто рыли туннель с двух сторон, не видя друг друга: доктор искал слова попроще со своей стороны, Гумми же не находил слов для того, что было ему так ясно.
– Это еще сложнее, – булькнул он.
– То есть? я тебя не понимаю, Гумми.
– Колесо, рычаг – сложнее.
– Сложнее паровоза?!
– Конечно.
– Я попробую выразить… это интересно… Не значит ли твоя мысль, что кирпич сложнее дома, что атом сложнее молекулы, что клетка сложнее организма, что вообще элемент сложнее соединения?
Гумми радостно закивал.
– Но – почему же сложнее?? – взорвался доктор.