Ознакомительная версия.
Той, описанной в моем первом рассказе драматичной поездки не было, но была другая, не менее драматичная… Никогда не собирался я его публиковать, критически оценивая его художественные достоинства, понимая, что если и есть в нем что-то ценное, так только название… Отцову смерть мне помогла пережить мысль о книге, посвященной его памяти, и название у книги могло быть только одно… Вместо некролога… Кинулся искать тот заглавный рассказ, а его, как и многих других, написанных на одном счастливом творческом дыхании, – нету… Раздарил в дружеских застольях, потерял в семейных переездах… Это ведь только у великих рукописи не горят, у остальных они просто теряются… Наверное, у меня немало вин перед отцом, маленьких и больших, но эта была бы самая большая, если бы не мой первый редактор не только в кино, литературе, но и в жизни – чудеснейшая Ляля Ольшанская, нашедшая, откопавшая в своих архивах папочку с моими рассказиками… Сверху лежал «Отец»…
Странное дело, мама была мне ближе, родней, теплей. Едва грамотная, она обладала умом тонким, гибким, ироничным. А к нему – присущий всем Сорокиным артистизм – в слове, жесте, взгляде, что у отца отсутствовало напрочь. Мама была мне ближе, родней, теплей, я любил ее, несомненно, больше, но писал почему-то об отце… Я хорошо помню, как испугался вдруг в конце рассказа и скомкал финал – увидел вдруг, понял, как отец меня любит… И в последовавших за первыми рассказах я выбирал отцову любовь, как рыбу в сети… И «Деревья», и «Встречи с отцом», и «Мужское счастье» – это всё о нем, о моем батяне…
Он читал мои книжки, но почему-то никогда не выражал своего мнения – не хвалил и не критиковал, а я не спрашивал почему-то. Хотя знаю почему – стеснялись… Только однажды, прочитав начало киноповести «Танк “Клим Ворошилов – 2”», где описывается наше бегство от немцев в начале войны, отец спросил, глядя удивленно и растерянно:
– Откуда ты это знаешь?
Я не ответил, пожал лишь плечами, но про себя погордился, расценив вопрос как похвалу, хотя нечем было гордиться: отец и мать видели это, пережили это и свою память передали на генном уровне…
Мой отец был для меня человеком таинственным, и тому имелись видимые основания. Его звали Александр, год рождения 1930‑й, а на руке, на запястье была крупная татуировка: «Павел 1929». Моего деда, отцова отца, звали Павлом. Отец так его любил, что выколол его имя? Хорошо, но что означает дата? Я спрашивал, но отец не желал об этом говорить, отмалчивался, причем так, что переспрашивать я не решался. Мама поджимала губы и отворачивалась. У отца был брат, младший, полковник милиции, юрист, адвокат, живет в Курске, и его, как отца, зовут Александр. (Есть ещё сестра Раиса, учительница.)
– Двух родных братьев назвали Александрами? – спрашивал я удивленно.
– А, деревня, – вновь отмахивался отец.
Деревня, к слову, называлась красиво – Кузнецы, Почепского района Брянской области, и, между прочим, отец отца Павел, или, как его там звали, дед Павлюк, был в свое время председателем колхоза, пока ему не предложили вступить в партию и он решительно отказался. И этот человек назвал двух своих сыновей одинаково?
Наверное, я был недостаточно настойчив, а может, не решался посягать на частную жизнь отца, на его тайну. Тайна раскрылась неожиданно, гриф секретности был снят, когда в том не было уже особой нужды. Великое родительское признание состоялось в великий родительский праздник – в день их восьмидесятилетия. Они родились в разные дни, но отцов день рождения объединили с маминым. Сидели за праздничным столом вчетвером – отец, мама, моя жена и я. Отец сильно сдал в своей болезни, сидел безучастно, хотя и выпил, мама же, как всегда – веселая, бойкая, юноголосая, – вздохнула вдруг скорбно, положила свои теплые короткопалые ладошки на подол байкового халата и покаянно проговорила:
– Ну вот, сынок, хочешь обижайся, хочешь не обижайся, мы все сейчас тебе расскажем…
Отец вскинулся, пересел со стула в низкое просиженное кресло, обхватил свою бедную больную головушку все теми же огромными, как штык лопаты, ладонями и повинно ее опустил.
– Ну всё – ты родился от негра, – успела прошептать моя остроумная жена.
Нет, я родился от отца, от своего родного отца, который сидел рядом, вот только звали его, как оказалось, не Александр, а Павел и родился он не в тридцатом, а в двадцать девятом году. Кстати, и фамилия была несколько другой…
То ли не отпускали его из деревни, не давая документов, то ли они в самом деле в оккупацию пропали, но семнадцатилетним юношей отец взял тайком документы своего родного брата и уехал, сделавшись из Пашки Сашкой, из Павла Павловича – Александром Павловичем, и из Золотухина – почему-то Залотухой.
Помню, однажды я спросил, почему отец назвал меня Валерием, именем, которого не чувствую и не люблю, не считая его своим. «В честь Валерия Чкалова», – важно ответил отец. Я не понял тогда – почему, а теперь понимаю: Чкалов-то – Валерий Павлович…
Приоткрылась, только приоткрылась тайна отцова имени, но не открылась тайна человека, самого близкого мне человека. Правду сказали на поминках: «Работал…»
Работал, да, работал, работал, работал, но я-то знаю, что отец больше всего любил лежать на диване и, положив на грудь раскрытую книгу, мечтательно смотреть в потолок. Мечтательность взгляда – очень характерное выражение лица, ни с каким другим ее не спутаешь. Нет никаких сомнений в том, что он мечтал, но о чем? Чего желал мой отец от жизни, чего ждал? В Рязанской области, в деревне, где снимали «Мусульманина», мы с отцом построили дом, причем это была его идея, и насчет леса с лесовозом он договорился. Мы жили вдвоем подолгу, работали, а по вечерам выпивали… Потом сидели на крыльце, курили, глядя в закатное небо…
– Хорош вечерок! – сказал я как-то, просто так сказал, сказал, чтобы сказать, а отец посмотрел на меня вдруг неожиданно глубоким и каким-то потерянным взглядом и проговорил:
– Вечерок хорош, а жизнь-то прошла…
Ему было тогда лет чуть больше, чем мне сейчас, и он прожил еще двадцать с лишним лет, но после тех слов я больше никогда не видел его мечтательного взгляда. Помню, я очень тогда удивился. Я не ждал таких слов от отца. Казалось бы – вырастил сына, построил дом, посадил дерево, и не одно, а – мало…
Отец был честолюбив, тщеславен даже. Понимая это, я не взял творческий псевдоним, хотя хотел – подписывая свои вещи его, как выяснилось, наспех сварганенной, произведенной от какого-то сомнительного корня фамилией. Я видел, что ему очень нравилось видеть ее на обложках моих немногочисленных книг, особенно изданных за рубежом, он показывал их соседям и приятелям, хвастаясь, несомненно, а выпив, раздаривал, как, впрочем, и я… Все свои кинематографические призы, за исключением подаренной теще статуэтки «Ники» за сценарий «Мусульманина», все эти дурацкие дипломы в рамочках я привозил домой, и отец завесил ими две стены в той самой комнате, в которой горел ночью свет, когда он возвращался с работы. Я видел, какое это доставляет ему удовольствие, и сам был рад – приятно делать добро, особенно когда это нетрудно, но не уверен, что об этом он мечтал…
Одолжив денег, я купил однажды машину и приехал на ней к отцу. За столом отец набрался, сел в салон, отказываясь выйти, заснул в нем и проспал всю ночь, благо было лето… Какая машина, господи – «Нива-Шевроле», но отец был счастлив, однако, думаю, если бы я пригнал шестисотый мерс, не были бы удовлетворены тайные и честолюбивые мечты отца…
Я поступил в МГУ, потому что читал. Я пожирал книги, а покупал их мне отец. Как только он оказывался на Дубовке или в Узловой, где были книжные магазины, называвшиеся почему-то «Кагиз», так и тащил оттуда стопку книг. Сначала – раскладушки, потом детские, потом для подростков, а взрослые книги я уже находил сам. Сейчас книги дороже, но и тогда они не были дешевыми по отношению даже к шахтерской зарплате. Мама ворчала, отец отмахивался. Соседки предупреждали: «Гляди, Сашка, как бы ваш Валерик с ума не сошел. А то одна на Дубовке вот так же читала, теперь в Петелине, в дурдоме». Отец посылал их куда подальше.
Он и сам любил читать. Любимая его книга называлась «Шестьсот дней в боях и походах» – про брянских партизан, он прочитал ее, как сам говорил, «раз сто» – именно она лежала на его груди обложкой кверху, когда отец с заложенными под голову руками мечтательно смотрел в потолок… О чем он мечтал?
Может, он видел себя партизаном? Или командиром отряда, а лучше генералом, именно генералом какой-то особой мирной армии самой невоюющей страны самого невоинственного народа…
Кур мама рубила сама, а резать ежегодного поросенка приезжал мой крестный дядя Петя – кучерявый двухметровый красавец с немецким штык-ножом за щегольски подвернутым голенищем хромовых сапог… Отец в это время отсиживался дома…
Ознакомительная версия.