Девушка взглянула на него. Тут не было ни возмущения, ни желания пройти мимо в этом взгляде, что тоже не могло его не удивить. Девушка сказала:
– Нет, что вы!
Бобышев приотстал на шаг и очутился рядом с нею. Особенно разглядывать ее он не мог; впрочем, ничего неприятного в ней пока не обнаружил. Не мог он разглядывать потому, что надо было как-то умудриться не растоптать огонька этого легкого разговора, что с ней, бобышевской границей, было сделать нетрудно. И он сказал:
– А то я думал, это вы мне…
И засмеялся непринужденно. Засмеялся не то слово – так, полухмыкнул.
– Ну что вы!.. – ласково сказала девушка. И он был бы вынужден повторить: «А я-то подумал, что вы мне!..» – потому что совершенно ничего другого не было в его голове, и так бы он и сказал, если бы девушка не прибавила:
– Что вы?.. Такому симпатичному…
Тут уже все поворачивалось по-новому. Этого он не ожидал. И это же его окрылило, и он сказал:
– Бывает, и симпатичный – а скот.
И вот он, такой высокий и широкоплечий, чуть повернув и наклонив к ней голову, такой маленькой и ладной, и улыбнувшись широко, но светски, добавил с легкой иронией в голосе, которая должна была означать, что он-то знает, и еще должна была означать некую посвященность обеих сторон: мол, они оба знают, – и вот, со всем этим в голосе, он добавил:
– Или так не бывает?
Но надо сказать, что в это самое время, когда он уже сказал «бывает, и симпатичный – а скот» и у него уже было готово продолжение и интонация этого продолжения, разве что он еще не успел продолжить, – они уже вышли из подворотни на свет. Тут что-то в его спутнице показалось Бобышеву непривычным или неприличным, но он еще не мог сказать четко что. Но он уже не мог не сказать: «Или так не бывает?» – он сказал это. Но то, что он увидел на свету и пока не понял, уже стало настораживать его.
Словно почувствовав это, девушка сказала:
– Разве может быть, – тут она сделала паузу, – с такими-то глазами?.. – и заглянула на него и преданно и восхищенно, можно сказать любовно, или призывно… черт знает как она на него взглянула.
Тут уже Бобышева стало раздирать на две половины: одна половина, которую как бы никто не видел, уже как бы спала с этой девушкой, причем их обоих никто, как и положено, не видел, а другая уже упиралась и отставала, на эту другую смотрели во все глаза люди, много людей, они идут в кинотеатр, смотрели и осуждали, этой второй половине было стыдно и неловко, она хотела стушеваться, исчезнуть.
Но они уже проходили контроль. Он, как и положено, впрочем, пропустил ее вперед – даме, так сказать, честь и проход, – девушка сунула свой билет билетерше, а он, как пропустив ее вперед, уже готов был удрать с билетом – ну ее к черту, эту картину, – а пойти, скажем, в Летний или там Михайловский сад, и он даже остановился у дверей контроля в неуверенности, но сзади его подтолкнули, потому что всем надо в кинотеатр, а девушка, когда подавала билет, только на него и смотрела, так что в фойе прошла вообще уже спиной – деться тут было некуда, вышло так, что он только замешкался почему-то, ну как вроде ища билет, который сунул неизвестно куда, – он был в кулаке, этот билет, – и вот ему оторвали корешок, и вот он стоит в фойе рядом с девушкой, ярко освещенный и у всех на виду.
Тут было что-то от того самого сна, когда вдруг оказываешься без штанов. Встаешь, к примеру, чтобы выйти из автобуса, а оказывается, что ты без штанов. В ватнике, к примеру, а без штанов. Тут наверняка было что-то от этого, тем более что есть же что-то и сладостное в этом сне. И тут тоже было: почему-то ведь он все-таки не удрал от девушки и вот стоит с ней рядом, разглядел теперь все – а не уходит. А идет себе без штанов по автобусу. А разглядел он, что короткая ее прическа – и не прическа вроде, а недавно отросшие волосы, к тому же перекрашенные до ломкости, что – задрипанный, в обтяжку, вроде бы мужской пиджак с загибающимися, как собачьи уши, старомодными лацканами, а под пиджаком – ковбойка, тоже вроде бы мужская и давно не стиранная, ну юбка-то, конечно, – юбка, но на ногах что-то невозможное: стоптанное, бесформенное, – и чулок нет. Это ведь, конечно, кто же скажет… И он стоит с ней рядом, и никто не поймет в том смысле, что случайно он тут оказался и просто так себе стоит, – так она на него смотрит. Да ведь где-то он и уходить не хочет. А раз не хочет, то говорит:
– Так кому же вы все-таки говорили, что скоты?
– А как же их еще назвать! Скоты и есть. Совсем бедная женщина, старушка, в очереди, а у нее деньги украли, двадцать рублей. Хоть бы знали, у кого крадут… А то старушка, бедная, в очереди…
– Ну да, – сказал он, – понимаю. Действительно. В очереди…
Ну что это я? Господи! – мучительно подумал он. Что-то извивалось внутри от неудобства. Старушка… Кретин. Откуда ни глянь – кретин.
Девушка же испытывала другое неудобство. Как будто у нее все там перемешалось под пиджаком и юбкой, и сейчас она старалась, чтобы все эти тряпицы нашли свое место. Она вцеплялась в юбку и в пиджак и, придерживая то, во что вцепилась, перекручивалась всем телом, бедрами и бюстом, и ненадолго вроде бы все садилось на свои места. До следующего раза. От того, что она все это проделывала у всех на виду, она неудобства не испытывала. По-видимому, за нее это с лихвой испытывал Бобышев. Так оно, конечно, и было. И надо было, в конце концов, уж если не расходиться вовсе, то куда-либо скрыться с глаз, а там, в кино, когда уже погасят свет, думал Бобышев, все будет уже ничего.
Они прошли вперед, и он вдруг почувствовал, что она взяла его под руку. Крепенько так взяла, ощутимо. Показался буфет. Там уже сидели и пили свой лимонад и пиво разные люди. Зрители. И это было не то место, где бы сейчас хотел оказаться Бобышев. «Зрители…» – подумал он ядовито. Но девушка уже сказала следующее:
– Жутко хочу что-нибудь съесть. Я сегодня еще не завтракала.
Но тут уж, слава богу, были и обстоятельства: у Бобышева действительно был только рубль. Тут уж он мог такое сказать – были бы деньги, то и не смог, – но тут он сказал с облегчением:
– У меня, как назло, денег нет.
– У меня есть, – сказала она. – На бутерброд.
И они попали в буфет. Тут уж нечего было поделать. Потому что все мог сейчас проделать Бобышев – одного не мог: показать девушке, что он ее стесняется. И он шел с ней между столиками крохотного буфета, казалось ему, бесконечно долго.
И в это недолгое время, что он шел, тяжеловатые мысли вспархивали в его мозгу, большие и шуршащие, как совы. Эти мысли, эти совы, были о том, что и раньше бывало вскользь, но теперь они были порезче, так что, по крайней мере, не приходилось уже сомневаться в их существовании: были они или не были. Были. Были они о том, почему же он стыдится этой девушки, раз уж с ней идет, и как это позорно – стыдиться кого-то перед кем-то и гораздо сильнее, чем себя перед собой. И никакого объяснения этому, кроме того, что последнего никто не видит, Бобышев не находил. А уж это вовсе подло, думал Бобышев. Это-то ладно, но то, что он сказал, пока в его мозгу летали эти совы, поразило его еще сильнее.
– Надо же, как неудачно, – сказал он. – Как раз сегодня у меня получка. Но вот получка через два часа, и много будет денег, а сейчас – нет.
«Зачем это я?» – мелькнуло у него. А девушка спросила:
– А кем вы работаете?
Бобышев запнулся, ему хотелось подобрать себе профессию попроще, но ничего не придумал.
– Я начальник отряда… в экспедиции, – сказал он, понял, что хвастается, и добавил: – Денег хватает, – хотел еще что-то добавить, но тут уж смог остановиться и только повторил: – А вот сегодня нет. Вы уж меня извините.
– Мы съедим пополам, – сказала девушка.
– Да нет, – сказал он, – рубль-то у меня найдется.
– Тогда-то что, – сказала девушка.
А уж если так, вдруг уничижающе подумал он, то тем более – сволочь… Ведь вот для нее рубль, может, целый день житья. На эту свою мысль он совсем уж рассердился, достаточно тонко все-таки почувствовав хамство такой мысли, несовременное причем хамство.
Они сидели за столиком. Девушке вышло даже два бутерброда. И еще по бутылке пива. Пока девушка ела и молчала, Бобышеву становилось вовсе не по себе – уж лучше бы они говорили, – а так было совершенно непонятно, почему он сидит вот тут с ней и чем-то уже связан: уйти не может, – неотвязность сна. Теперь он подумал: раз уж он сидит с ней, то должен быть в этом человек. Человека же он в себе сейчас не находил.
И тогда его бесило: от кого же и от чего же он сейчас зависит, что так скован? Неужели из-за этих, за столиками? А почему, собственно? Тогда он начинал понимать, насколько же он не властен в каждом шаге, движении и слове, хотя вот ведь день за днем живет в уверенности, что все-таки передвигается, говорит и делает сам – а нет, не сам. И тогда становилось понятно, что это, по-видимому, целая жизнь у него такая, что он сегодня так не властен. И где-то очень далеко тот хвостик, с которого надо было бы пережить заново, чтобы иметь сейчас свободу. Эта мысль кружила над ним, но девушка все съела, засмеялась и, потягивая пиво, сказала: