– Ну как? Светит незнакомая звезда? – спросил весело, взяв снова телефонную трубку, – светит, но пока не греет?
Вздохнул и покачал головой.
Трубка легла на место.
Пилочка отправилась в кожаное узилище.
– В подлинно гуманном обществе будущего, – весомо внушал, – не найдётся места для эстетских излишеств, лишённых пользы, если пока ещё что-то, кроме жизненно необходимого и достаточного, выдаётся за красоту, то долго терпеть надувательства люди не пожелают, бездуховному плутовству надёжный заслон поставят материалистическая теория, поступь социализма. Замурлыкал на французский манер… – Любил задумчивый голос Монтана, красиво на далёкой волне звучал, но теперь-то обесценился голос! Ив идейным перевёртышем оказался, опозорил себя, нашу искреннюю любовь к нему, хотя я, Илья Сергеевич, неисправимый оптимист, социализм победит повсеместно, и опять, опять далёкие, однако ж истинные друзья наши будут петь, и большие расстояния сократятся. Согласитесь, – затрясся в беззвучном смехе Остап Степанович, – иррациональность, непостижимость красоты ради красоты, провозглашённые манифестами декадентского искусства ради искусства, а ныне подхваченные и раздутые реакционными спецслужбами через собственные радиорупоры, апеллируют к тайне и мистике, к тому, чего нет! Мы с коллегами недавно коснулись болезненной проблемы на эстетическом семинаре, с учётом сложности, важности её даже Павла Вильгельмовича Бухмейстера, редкого эрудита, умницу высокой пробы, пригласили. Разумеется, коснулись бегло, вопросов скопилось множество, но крайне любопытно, по-моему, и симптоматично то, что быстро сложилось единодушие: вещь в себе не только не возвышенна, но и безнравственна, если не служит вещью для нас.
На Соснина повалились обломки карнизов, аттиков, уворачиваясь, задохнулся кирпичной пылью, под подошвами хрустело стекло… – А на зодчих повышенная ответственность, в поклонениях абстрактной красоте не долго ведь и целый город обрушить, – вывел из транса певучий голосок Стороженко.
Да, Стороженко сидел напротив.
– Однако не буду, как это, увы, допускается кодексом недобросовестных следователей, усыплять вашу бдительность побочными темами, – не бросая привычных занятий рук, Остап Степанович направил блеск стёкол на Соснина, доверительно улыбнулся и ловко передвинул языком мундштук в угол рта, – ближе к телу, как шутят на искромётном юге. Не скрою, я готовился к нашей встрече, штудировал книги по искусству, зодчеству; книги, конечно, популярные, возможно, компилятивные, при остром интересе к общефилософским закономерностям учения о прекрасном, в тонкой, но частной сфере, которую по роду призвания вам посчастливилось постичь во всей её облагораживающей глубине, я отнюдь не специалист и потому не отважился работать с первоисточниками. Хотя для нахождения с вами общего языка почерпнутого мной, льщусь надеждой, будет достаточно… – Снял очки и, зажмурившись, – определяющий оттенок его глаз Соснин так и не успел различить, – потёр переносицу.
– Ненавижу диалоги глухих. Моя задача не в том, чтобы посадить за решётку. Нет и нет, это исключительная прерогатива суда. Признаюсь, моя задача – понять. Понять во всей доступности холодному разуму, твёрдому, но не каменному сердцу фактическую и мотивировочную совокупность обстоятельств прискорбного, если не сказать, – понизил голос, – безобразного случая…
Помолчал. – А для звезды, что сорвалась и падает, есть только миг, – неожиданно чисто, звонко пропел он, опять помолчал, повторил задумчиво, с нескрываемым укором глядя на Соснина, – сорвалась и падает, – и сказал твёрдо, как выстраданный итог, – есть только миг, за него и держись.
Хлопнул, привстав, в ладоши, прихлопнул моль.
– Начать можем с детали, мелочи, не возражаете? Не обязательно ведь с места в карьер гнаться за обобщениями. Порой незаметная в путанице доводов и контрдоводов мелочь способна стать тем звеном, за которое вытаскивается цепь… Чтобы заковать невиновных? – впору пошутить, как в кабинете Влади; послушники всепобеждавшей идеологии перекликались… и вели себя похоже, очень похоже.
За спиной проскрипели шаги.
Опять крепыш с чёрной бородкой, затянутый в коричневый костюм, склонился над ухом Остапа Степановича, издевательски, едва ли не подмигивая, скосился на Соснина и торжественно раскрыл перед Стороженко коленкоровую твёрдую папку.
Никак не припоминалась фамилия влиятельного шептуна, вскользь, между глотками коньяка, названная Валеркой.
хотел всего-навсего выпить в чинной тишине кофе, а угодил на вкусный и обильный (плавно перетекавший в обед) завтрак с болтливо-вдохновенным сатиромОбняв, дверь-вертушка плавно качнулась, внесла в сумрачное благолепие вестибюля с тусклым блеском бронзы, красноватых стройных колонн, в отгоняющую тревоги гармонию лидвалевских деталей.
– А-а-а, салют! – вынырнул из уборной, вытирая клочком бумажного полотенца руки, Валерка Бухтин, – по рюмке чаю натощак?
Сколько раз взбегали они, счастливцы и победители, по этому маршу с беломраморными ступенями! И сейчас бельэтажное кафе, будто их дожидались, как раз распахивало матово-стеклянные, в тонком тёмном бронзовом обрамлении, дверные створки. Привычно плюхнулись на малиновый диван с высокой припухлой спинкой. – Нет-нет, кофе потом, Риммочка, принеси-ка нам… из горяченького? Ил, «Судак Орли» или омлет с сыром? Давай-ка и то и другое слопаем, куда спешить?! Учти, я богат сегодня, неприлично богат… Долгожданный гонорар за переводы, аванс за диссертацию, сочинённую номенклатурному таджику, – заказав изысканную еду, оправдавшись за расточительность, Валерка уже сновал вдоль мраморной зеленовато-дымчатой стойки; болтал с буфетчицей Танюшей, выбирал выпивку.
После рюмки армянского Валерка вспомнил, как встречался здесь с гонкуровскими, букеровскими и даже нобелевскими лауреатами, как околдовывал их затем невскими набережными, мостами. Сказал, что, завтракая теперь в «Европейской», он облегчал служебную участь стукачей, глаз с него не спускавших после коллективного письма, в котором осуждались… сам навлекал на себя беду? Посетовал. – Протесты дозированы, власть предержащим они безразличны почти, самим подписантам – не шибко опасны, опротивело покорное интеллигентское бытование с претензиями на жалкую роскошь, пижонством на людях, баррикадами, выстроенными в собственных кухнях… не бытование вовсе, так, тотальная симуляция, всё – заведено, все служат придатками расхлябанного, но крутящегося по инерции механизма. Знаешь, как лучше всего определить наше поведение в наше время? Не сказать лучше и короче, чем в давнем уже, мучительно сочинявшемся модернистском романе умнейшего австрияка: мы с величайшей энергией делаем только то, что не считаем необходимым! Не назвав вымученного романа, автора, не умолкавший Валерка похотливо следил за порханием официанток, почему-то заискивающе и вбок – к плечу Соснина – клонил носатую голову, словно копировал служку Диониса с греческой вазы.
невольная фиксация измененийСветлая, с каштановыми подпалинками бородка, редкие тёмные усы. Над лоснящимися залысинами прозрачная, как роща осенью, золотисто-пегая шевелюра. Выцветший, потёртый годами Печорин, лишь глаза яркие, голубые, брызжущие безумствами. И в непрестанном беспокойстве белые женские руки, пальцы с длинными ногтями, нелепым перстнем; Костя Кузьминский подарил, уезжая в Америку.
Сдал Валерка.
Обрёл повадки говорливого алкаша, не больно-то вязавшиеся со славой всё ещё восходящей филологической звезды!
Да, он забыл о добавочном источнике неприличного обогащения – в Мюнхене на деньги какого-то голландского фонда издали сборник статей; воровато поозиравшись, Валерка достал невзрачную, в мягкой обложке книжицу. Гордился и смущался, чересчур небрежно издали – перечень опечаток, если б составили, был бы не многим короче основного корпуса текста. Валерка объявил, что вечером представит на суд секции прозы Пушкинского Дома доклад о будущем романа. Лотман заболел, не приехал, зато почтят присутствием Иванов, Гаспаров.
Да, ему тоже звонил Художник, приглашал, жаль, из-за доклада сегодня никак не сможет посмотреть картину. И, убирая с глаз долой, грубо ругнул долгожданную, но жалкую книжицу; да, всё вполне органично для официально непризнанной филологической звезды по прозвищу Нос!
Да-да, потёртый, изрядно потёртый.
Застрял где-то между подпольем, поднадзорной обителью пьяненькой интеллектуальной вольницы, и строгими академическими сводами, достойными хранителя-продолжа-теля отцовской научной славы. Несолидный, однако, получался из него продолжатель! Идея мемориальной квартиры-музея и та умерла вместе с Юлией Павловной – каждый Валеркин развод отщипывал от профессорской квартиры по комнате, хорош бы получился мемориал в коммуналке с отвергнутыми озлоблёнными жёнами.