Возвращаясь к мысли, что Галя для Кишинева единственное оправдание, неминуемо сталкиваешься с пластмассовыми бриллиантами. Огородникова, живущая у помойки, дурно пахнущая, со стихами в кармане и синяком под глазом, плохая, правда. Розовощекий, холеный настоятель, с выборочным соблюдением заповедей, хороший, ложь. Третьего Кишиневу не дано.
Вере всего-то и нужно от меня, всего ничего. Мне от нее не больше. Чтобы без проблем, чтобы мирно. В ее глазах еще живет распущенная девчонка, в них уже поселилась рассудительная дама, определившая себе цену, сезонных скидок не предвидится. Вера знает, в сорок шесть устают от любви, я не знаю. Стараюсь быть летней, легкой, по ночам пою колыбельную, Вера спит, ей спокойно. Мне беспокойно. Будоражу прошлое, предъявляю свидетельство близости, пользуюсь пошлыми приемами, Вера, а помнишь. Вера что-то такое помнит, да вот, сколько нас. Сколько. Через две недели я почувствую то, что она чувствует сейчас. Пойму через две недели, небольшой срок, Вера убеждена, не пойму. Пойму, не смогу объяснить, мы спокойно расстанемся. Через две недели моя любовь осядет последним архивированным файлом, через две недели забуду о любви, через две недели любовь не прекратится, любовь не прекращается. Я выкрасила волосы в красный цвет, на моей футболке надпись «открылась», у гамбургера вкус гамбургера, все хорошо.
Приступ белой горячки, Огородникова принимает назначенные таблетки, сердце останавливается, она умирает в сумасшедшем доме. Галя не могла не пить и быть собой. Мы не могли не читать ей лекции о вреде алкоголизма, понимая, продолжит пить. Нас не хватило на любовь к ней, на это «всего-то». Нет, мы любили, конечно, нас на любовь не хватило, только на еще один архивированный файл. Верующих много.
Тамару мать отправила в монастырь, удерживала от мирских соблазнов. Настоятель Ермолай вызволил девочку. Возьми, Тамара протягивает мне тонкую книжку. Что это. Здесь о жизни Святителя Митрофана. Спасибо, а зачем. Вдруг захочешь поехать, в монастыре хорошо. Тома вырастет, забудет все, что укореняла в ней мать, станет блядью. Никого из нас это обстоятельство не потрясет, к тому времени мы превратимся в животных. Я поеду в монастырь на неделю, выйду оттуда спустя четыре года, забуду все, что укореняла в себе, стану блядью. Во мне навсегда останутся монастырская послушница вместе с блядью, церковь, бордель, Воронеж, улица Освобождение Труда, васильковое небо, китайские разноцветные трусы, спрайт, шоколадные батончики, колокольный звон, улица Платонова, куриные окорочка, мороженое.
Первые месяцы монастыря кажутся ролевой игрой, все вокруг захватывающее приключение, мне восемнадцать лет. Другие послушницы годами живут в гостинице при монастыре и не состоят на монастырском обеспечении. Я сразу получаю подрясник, рясу, келью в двухэтажном домике сестринского корпуса, послушание, ежедневное пение на клиросе во время служб. Не осознаю своего положения, оно выгодное. В любом монастыре певчих берегут, они получают поблажки. Певчие отдельная каста монашествующих. Их не любят за то, что одеваются лучше других, но без них праздник не праздник. Упиваюсь пением, мне нравятся длинные службы, нравится будить сестер в половину шестого утра, обходить корпус, звоня в небольшой колокол, мыть полы, есть пресную еду, носить строгие одежды. Но происходящее циклично. Понимаю, круг за кругом, год за годом, сестра за сестрой не играют в молчание, молчат. Мы одни, каждой из нас не к кому пойти, о нас заботится только Бог. Ему жаловаться, Его просить, с Ним говорить. Он начало и конец всему в череде дней.
Учусь простым вещам, выполняю простую работу, просто себя веду, убираю корпус. Девять унитазов, восемь умывальников, три душевые и четыре ванны, два коридора, два лестничных пролета, прихожая, подвал. Сестры ходят в грязной обуви по чистым полам, пачкают ботинками вымытые стульчаки. Мои жалобы Игуменья воспринимает буквально, вешает в кабинках листки «Сестры, побойтесь Бога». С головной болью иду к сестре, заведующей таблетками, ее советы абсурдны. Прошу таблетки от головной боли, она рекомендует бить земные поклоны. Чем хуже себя чувствуешь, тем больше поклонов делать. Просьба выдать лейкопластырь заканчивается лекцией, у человека хорошая иммунная система, в случае порезов палец можно обмотать и половой тряпкой. Я обзавелась множеством лекарственных средств. Началась депрессия. Словно сговорившись с сестрой, заведовавшей таблетками, Игуменья отправляет меня в тридцатиградусный мороз обходить церковь, вернешься, подойди ко мне. Не помню сколько раз обойти, десять, двадцать. Кружу вокруг церкви, чувствую, еще одна ходка против ветра обеспечит воспаление легких. Ну, спрашивает Игуменья, стало легче? Смотрю укоризненно, отмахивается, иди спать.
Люблю женщин, сплю с женщинами, убеждена, спать с женщинами нельзя, не относя свое убеждение к морали или религии. Моя мораль и есть моя религия, я задыхаюсь в ней потому, что все еще умею выбирать. Не удавалось объяснить Вере, не занимаюсь самоедством, проводя жизнь между церковью и борделем. Вера, нам не следует спать, давай сохраним отношения. Почему же, изумляется она, ничего здесь такого нет, мы сохраним отношения. Больше здесь действительно ничего такого нет. Ни такого, ни другого. Не удавалось произнести, Вера, ты для меня бордель. Форменный бордель со смысловой нагрузкой, все равно останется борделем. Как можно рассчитывать на преданность проститутки. Не удавалось, не складывалось, не произносилось простое «нет». Не выговорить, Вера, хочу с тобой спать, но не хочу с тобой спать. Морочь мне голову, соблюдай дистанцию, чтобы я домогалась тебя, чтобы ты сдалась, чтобы случилось то, что случилось, чего не избежать. Не занимаюсь самоедством, нет, не занимаюсь. Не объяснить ощущение замкнутого круга, вторичности происходящего. Никто не остановится, у нас лишь слабая надежда, что остановят, когда из борделя пойдем в церковь, не наоборот.
Пожилая монахиня торгует свечами, летом ходит в валенках, зимой в ботинках, при этом боится простуды, обматывает себя газетами, поверх газет надевает рясу. Меньше не простужается, зато при ходьбе издает приятное шуршание. Во время трапезы нагревает селедку, соленые огурцы, помидоры в кружке чая. Суп в алюминиевых тарелках такой же обжигающий, как чай, но в супе селедку монахиня не нагревает.
Инокиню-швею, трепетную лань, сильно напугал волк. Лань сутки простояла над зеркальной гладью озера, пытаясь имитировать волчий оскал, удалось. Она не любит меня, но неприязнь выказывает редко. Иногда презрительно бросает, цыганская морда, таким как ты место не в монастыре, на большой дороге. Подходит просить прощенья, ее не интересует моя реакция. Подходит внезапно, внезапно извиняется, быстро уходит. Четыре года шьет для меня подрясники, рясы, наступает волку на горло.
Другая инокиня три года ненавидит меня люто, жидовская морда, я тебя придушу. Ей кажется, моя еда слаще, постель теплее, послушание проще, одежда лучше. Она не похожа на лань, брутальная, с цепким, холодным, пугающе пустым взглядом. Игуменья внушает, за хамским поведением скрывается легкоранимая душа. Не верю. Инокиня страдает размашисто, со слезой, вместе с ней страдает весь монастырь. Привозят небольшой токарный станок, почти игрушечный, инокиня просветлела, печаль отступила. С тех пор она точит на своем станке, наверняка нужное точит, вышел счастливый конец. Если ей становится тоскливо, точит тоскливо. Настоятельница приняла мудрое решение. Не помню, точила ли инокиня, когда решила задушить меня. Игуменья оказалась рядом, спасла. Чуть позже инокиня предпринимает еще одну попытку, опять неудачно, мне не хочется подставлять щеку. Случившуюся между нами потасовку сестры обсуждают неделю. Нас отправляют в разные скиты для покаяния. По возвращении инокиня смотрит уважительно. Еще бы, я хладнокровно оборонялась тяжелой кастрюлей. Чуть позже Игуменья затевает очередное расселение по кельям, инокиня просит поселить нас вместе, к счастью, ухожу из монастыря раньше.
Валя самая живая сестра, мы дружим. В монастырской гостинице живет ее мать, пожилая, тщедушная женщина. У нее четверо детей, двое в миру, двое, Валя и ее брат, в монастыре. Брат Вали сошел с ума после развода с женой, пребывание у нас для него удачное решение. Он не остается без присмотра, метет монастырский двор, разгружает фуры, помогает рабочим в мастерской. Мать Вали всегда занята на кухне. Несколько лет до моего появления в монастыре и четыре года при мне выполняет самую тяжелую работу. Относится ко мне тепло, справляется о лекарствах, разговаривает просто, заметно стареет. Остальные сестры в порядке послушания делают монастырь похожим на мир, откуда бежали. Думают, строгий пост проводит четкую грань между ними, без пяти минут небожителями, и остальными людьми. Валин брат убьет свою мать топором. Риточка, посмотрите, у меня сыпь на теле, наверное, чесотка. Сестра Екатерина, сыпь у вас от нервов, пейте капельки успокоительные. А поможет. Обязательно поможет, только не пейте много, следите за давлением. Риточка, все прошло, вы правильно сказали. Да, правильно. Валюшина мать обеспечивала быт небожителей. Собирала в трапезной объедки. Донашивала чужие подрясники. Ютилась в гостинице, кишащей тараканами. Считала себя грешной, лучшей участи недостойной. Умерла страшно, но в нашей отшельнической казарме она была единственным небожителем.